«– Решимость моя три года рождалась, – отвечает мне, – а случай ваш дал ей только толчок»
[596].
(Синий карандаш.)
Его мучили вполне понятные сомнения в необходимости именно публичного покаяния. То есть вопрос о том, так ли уж необходимо свою личную, внутридушевную, психическую проблему выносить в социальную сферу. Если мучения совести уже есть наказание, и даже, как утверждается, более серьезное, чем наказание по суду, то чего же еще требовать?
«– Да нужно ли? – воскликнул (“таинственный посетитель”. – Б. И.), – да надо ли? Ведь никто осужден не был, никого в каторгу из-за меня не сослали, слуга от болезни помер. А за кровь пролитую я мучениями был наказан. Да и не поверят мне вовсе, никаким доказательствам моим не поверят. Надо ли объявлять, надо ли?»
[597] В ответ на вопрос Сталина: «Да надо ли?» – Зосима указует на Евангелие от Иоанна, глава XII, стих 24:
«Истинно, истинно говорю вам, если пшеничное зерно, падши в землю, не умрет, то останется одно, а если умрет, то принесет много плода»
[598].
Сталин отметил и этот стих.
Публично покаявшись, «таинственный посетитель» вскоре так же таинственно, но закономерно, с точки зрения Зосимы, и с облегченной душой умирает. Его признания таинственным образом никто не принимает всерьез, а потому он спасает свое «доброе» имя и детей от позора. Таковы плоды всенародного покаяния «таинственного посетителя».
Проблема «преступления и покаяния» все же каким-то боком касалась сталинской души. В связи с этим вспоминается одно из постоянных требований публичного раскаяния, которое он предъявлял «жестоковыйным» оппозиционерам. Он требовал их «идейного разоружения» перед народом, партией, ЦК, перед вождем. Даже в этом он как бы воспроизводил формы церковной жизни. Ему явно доставляло огромное удовольствие, когда знаменитые партийно-государственные бонзы на судилищах каялись в грехах, выворачивая из своего затравленного душевного нутра дикие смеси из правды и небылиц. Вспоминается и иное: когда послевоенный Сталин просмотрел вторую серию кинофильма Сергея Эйзенштейна «Иван Грозный», он запретил ее к показу. Одной из главных претензий к режиссеру стали сцены раскаяния царя, с которым вождь, без сомнения, себя ассоциировал. По его тогдашнему мнению, грозный царь не мог себя вести как интеллигент-неврастеник. Но все это говорит об огромном грузе вины, с которым жил и умер нераскаявшийся вождь.
Рай
Посетитель Зосимы интересен все же не тем, что он искренне раскаивается в преступлении, а тем, как он фиксирует состояние своей души в пространстве двуполюсного мира. Того самого, уже знакомого нам мира, где есть «плюс» (Бог, добро, рай) и «минус» (дьявол, зло, ад).
«Слушаю я это и думаю про себя (рассказывает Зосима. – Б. И.): “Это он наверно хочет мне нечто открыть”. “Рай, говорит, в каждом из нас затаен, вот он теперь и во мне кроется, и хочу – завтра же настанет он для меня в самом деле и уже на всю мою жизнь”»
[599]. (Подчеркнуто синим карандашом.)
Возможность достижения рая незаметно переносится Достоевским из мистической, потусторонней, в практическую, земную область. Ведь если напрячься, а главное – захотеть, то уже сейчас можно достичь рая личным самоусовершенствованием и тем самым создать рай здесь, на земле. А далее рецепт прост: братолюбивая гармония, общечеловеческая солидарность, коллективизм, равенство, советский лозунг: «человек человеку друг, товарищ и брат». И этот рецепт «реакционного» писателя Сталин берет на заметку, поскольку он мало чем отличается от декларируемых рецептов якобинцев, народовольцев, социал-демократов, большевиков-коммунистов:
«Чтобы переделать мир по-новому, надо, чтобы люди сами психически повернули на другую дорогу»
[600].
На верхнем поле листа по поводу всех этих замечательных мыслей о земном рае Сталиным написано: «Самоусовершенствование?»
Здесь впору задуматься каждому: у всех ли душа от рождения так тонко настроена, что сама, без ошибок и тренировок, без испытания крайних чувств и страстей, а значит, проступков, с легкостью определяет, где плюс, а где минус? Пожалуй, и впрямь предполагается абсолютная свобода в познании добра и зла, а с ней-то и возможность самоусовершенствования. Но все ли свободно, то есть по своей воле, способны пойти этим путем, да и пойдут ли вообще? А если не пойдут? Зосима точно знает, что многие, очень многие не пойдут по пути самоусовершенствования и братолюбивого единения, а, напротив, каждый постарается отъединиться один от другого. Гордыня индивидуализма, которым особенно страдают богатые и образованные безбожники, – это путь к самоубийству. А для души, согласно христианской доктрине, самоубийство предполагает безвозвратную дорогу в ад. Предостерегающе звучит голос Зосимы:
«…а между тем выходит изо всех его усилий вместо полноты жизни лишь полное самоубийство, ибо вместо полноты определения существа своего впадают в совершенное уединение». Сбоку справа на полях Сталин прокомментировал: «Миллион одиночек?»
[601] (Или «одиночеств?», окончание написано неразборчиво.)
Авторитет гениального писателя таинственным образом начинал работать в пользу советского социализма, идеологии коллективизма и даже – сталинской коллективизации сельского хозяйства. Сталину оставалось только согласно отмечать те места в книге, которые пророчески предвещали коллективистский дух новой социалистической эпохи:
«Повсеместно ныне ум человеческий начинает насмешливо не понимать, что истинное обеспечение лица состоит не в личном уединенном его усилии, а в людской общей целостности. Но непременно будет так, что придет срок и сему страшному уединению, и поймут все разом, как естественно отделились один от другого»
[602].
«Верующие бабы», или спасенные из ада
В философии Достоевского женская душа имеет большую самостоятельность и ценность, чем в этике Толстого. Женская душа лишь один из способов осуществления человеческой души как таковой. Но, в отличие от мужских душ, женская душа, даже самая падшая и ущербная, находит у Достоевского большее сочувствие и сострадание. Легче впадая в грех, она легче очищается от него. Даже если женщина совершает у Достоевского смертный грех человекоубийства, он мотивирован не низменными страстями и гордыней, а притеснениями со стороны убитого и действительными страданиями женщины, вынужденной убить. Зосиме, как духовному санитару и лекарю, легче исцелить больную женскую душу, поскольку она более открыта и не склонна к тем осложнениям, которым подвержена душа мужская. Чудо прилюдного душевного и физического исцеления, и даже исцеления разума, демонстрирует старец в толпе «верующих баб». А мы помним, что греховная, то есть больная, душа, затягивающая с собой в болезнь и тело, и разум, – это душа человека, при жизни погружающаяся в ад. Поэтому Зосима выступает не только в роли наставника, лекаря и Учителя народа, но в чем-то и в роли Спасителя. Иисус исцелял бесноватых; ту же способность демонстрирует Зосима. Пусть монах не воскрешает мертвых, но и он, как Иисус, с легкостью избавляет от мук душу матери, потерявшей ребенка. Как Спаситель, он отпускает смертные грехи кающейся убийце и благословляет младенческую чистоту девочки Лизаветы. Этот фрагмент романа также несет на себе следы сталинских размышлений.