Насмешка всегда оскорбительна, даже от одного лица, а за столом, насколько я помню, было около двенадцати человек. Отец учел мое отчаянное душевное состояние и мою «горячую голову» и проявил себя, не как отец, не как судья или обвинитель, а как друг. Словно случилось все по его вине, по его недосмотру.
И действительно, с какой мягкостью, тактом, любовью, я бы сказала мудростью, отец подошел к случившемуся. Он беседовал со мною, как со взрослой, как с равной, как самый близкий друг, который так же страдает, как и я.
Я рассказала отцу все про Машины книги, и как брала запрещенные книги из его библиотеки, все мучившие меня вопросы, все-все, и встречу с «любовницей». Отец спокойно, никого и ничего не унижая, раскрывал предо мной книгу жизни и назначение человека. Он мудро и осторожно сдувал с меня пыль мишуры, уродливой фантазии, самовлюбленность. Он внушал, что красота и богатство дается Богом, и что человек ответственен за них и не имеет права ими злоупотреблять. Он пощадил даже мою «любовницу», уверив меня, что дамы ошиблись, что ими руководило недоброе чувство, что истинная красота чиста и непорочна.
Он пощадил мой идеал красоты и обаятельности, сняв с нее, с моей красавицы, неподобающую ей этикетку, что я поняла много позднее. Отец взял с меня слово приходить к нему со всеми вопросами и, в особенности, с непонятными словами. Он понимал и учитывал мою повышенную во всем восприимчивость, болезненно-уродливую фантазию, и уводил меня из мира неестественности, с большим терпением, шаг за шагом, день за днем. За три года, которые он еще прожил, все свободное время он отдавал мне.
И я всегда несу тебе, отец, цветы — цветы души моей, все лучшие побуждения, все чистые желания и горячую благодарность за посев знания, самоконтроля и высокой этики. Мир праху твоему!
Письмо шестое
Отец и мама. Наша «домашняя церковь»
Вы, конечно, обратили внимание на мое преклонение, любовь, обожание к отцу и полное умолчание о матери. Перед ней я испытываю великую вину, и на ее могилу я также всегда несу цветы, цветы печали и постоянного покаяния. Мой отец происходил из семьи польских магнатов. Мой дед и прадед были моряками — офицерами Русского флота.
По линии матери моя прабабка была крепостной, кто были ее господа, не знаю. За кого вышла замуж моя бабушка, мать моей матери, и кто был ее муж: крестьянин, мещанин, дворянин — не знаю. Какое образование получила моя мать — не знаю. Когда, где и как отец встретился с матерью — не знаю.
Судя по портрету отца, который всегда находился в комнате матери, снятый в форме Его Величества Лейб-гвардии Гусарского полка, он был военным, но я его помню в форме инженера путей сообщения. Когда мне было лет десять, он снял и эту форму и всегда был в штатском. На портрете он был совсем юный, почти мальчик. После его смерти около портрета всегда стояли цветы. Мать никогда не расставалась с этим портретом, и когда я попросила переснять его для меня, она сказала: «Он должен быть один».
Моя тихая, спокойная мать всегда терялась, когда я неожиданно входила в ее комнату, уже будучи взрослой, и заставала ее, сидящую в глубоком кресле с портретом отца в руках. Всякий раз ее отсутствующие глаза не сразу покидало оцепенение, затем она торопливо протирала стекло портрета, говоря: «Как запачкалось, запылилось», — стыдясь, скрывая всеми силами свою неловкость. Я оставила привычку входить к матери без спроса, что всегда проделывала с детства. Девчушкой я влетала бурей к ней и бурей вылетала, когда надо и не надо.
Много позднее я поняла, что мать стыдится и скрывает свое обожание, беспредельную любовь и преданность отцу и свою религиозность, и еще она буквально замыкалась, умолкала перед своей умной, своенравной, властной дочерью.
* * *
Я также поняла много позже, как мать любила отца, когда он уезжал по делам на две-три недели, она буквально вяла и вновь оживала по его возвращению.
Предсмертные слова моего отца: «Мать остается на твоих руках, помни». Я помнила, заботилась о ней, всегда была корректна, вежлива, но была холодна к ней. Я прошла мимо своей матери, мимо величия ее души.
Она же пронесла через свою жизнь крест — крест подвига кротости и смирения, черпая силы у Господа. Я никогда не слыхала от матери жалоб, недовольства, требований, упреков, каких-либо капризов. Она все принимала спокойно и иногда говорила, не Вам, а кому-то: «Да будет воля Божия». Когда я куда-нибудь уезжала, я приходила к ней накануне, а чаще за час до отхода поезда, и объявляла ей о своем отъезде. Она редко спрашивала, куда, зачем, надолго ли. Я целовала ее руку, она крестила меня, говоря: «Да хранит тебя Господь!». В эти слова она вкладывала всю душу свою. Голос ее делался глубоким, проникновенным, лицо менялось до неузнаваемости, глаза светились — продолжалось это мгновение — и тотчас вслед, стеснялась, прятала глаза, замыкалась. На меня это производило большое впечатление, всегда поражало, и я без ее благословения никогда, никуда не уезжала.
Когда мне было шесть или семь лет, она делала попытки приучить меня к церкви. При моей подвижности, для меня было пыткой выстаивать, не шевелясь, обедню или всенощную. Стояние, полное непонимание, особенно бормотание чтеца, который проглатывал не только слова, но и целые фразы, его монотонный голос и все богослужение, казалось мне, тянулось до бесконечности, я буквально затекала, деревенела, зеленела, и голова разбаливалась до тошноты. Появилось равнодушие к церкви. Мать это очень огорчало, и она брала меня все реже и реже. Бери она меня на короткое время, или позволяй сидеть, быть может, этого и не случилось бы.
Отец мой был католиком и иногда брал меня в костел, там можно было сидеть и слушать орган, мне это нравилось, но отец редко бывал в костеле. По существу он не был ни поляком, ни католиком, он был русским по духу, любил Россию, все русское. Любил вечерние службы Православной Церкви, очень интересовался церковным пением. В последний год его жизни в нашем доме бывал особенно часто, с толстой папкой нот, регент знаменитого (как говорил отец) Архиерейского хора в нашем городе.
Ни мать, ни отец, ни батюшка, который преподавал мне Закон Божий, не подвели меня к вратам Всевышнего. Дан был мне иной путь найти Его, путь душевных страданий, потрясений и усиленной работы над собой. Тогда я поняла всю глубину и красоту православного богослужения и духовно приобщилась к Церкви.
* * *
Но продолжаю дальше о своей матери. Мать была среднего роста, пепельная блондинка с темно-голубыми, большими, чисто русскими глазами, женственна, прекрасно сложена, не красавица, но при улыбке лицо ее преображалось и становилось более чем прекрасным. Я часто ловила ее взгляд, когда он останавливался на отце, и могла бы тогда на нее смотреть часами. Одевалась она с большим вкусом, но после смерти отца черный цвет был обычным в ее одеждах до конца ее земного существования. Часто мною овладевали думы, и я не могла понять, что могло быть общего у моего отца, человека светского, аристократа по рождению, воспитанию и вкусам, с моей матерью, воплощением скромности. В чем была ее сила? Позднее я поняла, что сила ее заключалась в ее сущности, которая отвечала на каждое душевное движение отца, и в ее чрезвычайной женственности, которая пленяла моего отца, эстета.