* * *
За последние три года жизни, как я уже писала в предыдущем письме, отец отдавал мне все свое свободное время. Особенно живы в памяти те вечера, в его уютном кабинете, освещенном большой лампой на письменном столе под тяжелым темно-зеленым абажуром. Ярко освещенный стол, часть пола, весь же кабинет тонул в мягких полутонах, зеленого отсвета, сливаясь с цветом зеленой мебели и стен. Наши беседы были на всевозможные темы и очень серьезны. Некоторые из них глубоко запали в душу, постараюсь изложить их смысл, как запомнила.
Главной нашей темой за последнее время (мне уже было семнадцать), которой отец как-то особенно и не один раз касался, был закон нравственности. Он говорил:
— В отличие от законов писанных, то есть государственно-гражданских, есть закон внутренний, он написан в сердце каждого человека. Нашей душе присуще сознание или чувство какой-то нормы, меры, которое определяет, что должно, а что не должно. Это и называется нравственным законом. Запомни, если наше поведение согласно с этим невидимым законом, мы всегда будем ощущать внутри себя удовлетворение, даже радость. При нарушении — разлад в душе, беспокойство, мы будем чувствовать себя несчастными. Прислушивайся всегда внимательно к своей внутренней жизни, и всегда различишь в себе закон, повелевающий творить добро и избегать зла.
Многократно говорил он еще, что являлось предостережением, относящимся буквально ко мне, хотя он этого и не подчеркивал:
— Человек может быть очень красив собою, но важно, каков он есть, каков он сам по себе. И если всю свою жизнь отдать, обратить на служение своей красоте, то, кроме презрения к такому человеку, едва ли можно что-либо чувствовать. Запомни! Одна красота, то есть только красота, не составляет истинного достоинства человека. Подумай хорошенько и обрати внимание еще раз на то, что нашей душе, данной нам Богом, прирожден высший, не писаный закон, который и управляет нашей жизнью.
Отец беседовал со мной много-много раз о совести, «нашем внутреннем оке», как он ее называл, о терпимости, о труде и уважении к нему, как бы и кем бы он проявлен ни был, об отношении к людям, и очень много о самоконтроле.
Все эти беседы и до сего времени ярки, свежи в моей памяти. Я становилась серьезнее, вдумчивее, и давно-давно не беспокоила отца наивно-глупыми вопросами и разъяснениями непонятных слов. Мне был предоставлен словарь Брокгауза и Ефрона, и только в редких случаях я прибегала к помощи отца.
Мой последний комический выход был, когда мне шел шестнадцатый год. Это случилось вскоре после истории с «любовницей». Так как я дала слово отцу приходить к нему за разъяснением всего мне непонятного, я принесла ему мою записную книжечку, в которую записывала все без разбора, слова и целые фразы, вернее, остатки непонятного из Машиных книг, которые еще меня беспокоили, как неоконченная работа. Девочка я была аккуратная и приученная заканчивать начатое. К словам и фразам в книжечке были отведены особые графы с пометками, выводами, примечаниями, как, например: «Он владел той специальной мужской красотой, мимо которой нам, женщинам, не пройти», — в графе пометок на языке Маши написано: «Спаси, Господи!». «Она была прекрасна, но в ней не хватало изюминки», — мне было трудно вообразить изюминку, как таковую, в человеческом теле, в графе стоял знак вопроса. «Огонь страсти обжег ее тело», — опять стоял вопросительный знак. Какой же это огонь, который обжигает только тело, а одежда видимо остается нетронутой. «Когда люди в тяжелом положении, — отмечено в графе, — у них всегда родятся дети». И так далее. Из последних слов на очереди стояли «половой вопрос», «сексуальность», «зов пола» и еще много других беспокоивших мой пытливый ум. Для меня они были тогда не что иное, как иностранные слова неизвестного языка.
Взяв книжку и пробежав несколько листков, отец положил ее на письменный стол, глубоко задумался, несколько раз прошелся по комнате, мне показалось, что он совсем забыл обо мне. Остановившись около моей любимой тахты (широчайший турецкий бархатный диван с круглыми длинными подушками-валиками по бокам), он глубоко уселся в угол дивана и поманил меня. С детских лет я любила забираться на диван с ногами и притуляться к отцу.
— Самая твоя большая ошибка, моя дорогая девочка, — начал он спокойным голосом, причем он почти всегда брал мою руку в свою, а другой поглаживал и похлопывал ее, — что ты неправильно ведешь записи в твоей книжечке. Прежде всего, надо записать имя автора, затем название книги, а потом уже, что тебя заинтересовало.
Затем отец остановился на фразе относительно специальной мужской красоты. Он объяснил мне, что специальной мужской или женской красоты нет, что автор неумело выразил свою мысль, а потому она звучит неестественно, нежизненно. Отец снова подчеркнул, что одной физической красоты, без внутреннего содержания, без богатства духовного свойства, очень мало.
— Запомни, девочка, не каждая книга хорошо литературно, талантливо написана, книги надо читать с разбором. Дай мне слово, что ты будешь читать только по моему совету. Заведи себе новую книжечку и записывай в нее в том порядке, как я тебе сказал. Я очень приветствую твою любознательность и внимательность при чтении.
Он оставил у себя мою книжечку с плевелами и ввел свою с посадкой здорового, полезного. Выдержку, такт, уменье подойти к случившемуся я оценила в отце много лет спустя. Разговаривал он всегда со мною удивительно любовно, душевно, а потому являлся для меня словом закона, неоспоримым авторитетом. После смерти отца, мне было, пожалуй, лет уже двадцать, когда Николай Николаевич как-то рассказал мне, что моя глупенькая записная книжечка очень обеспокоила отца, и он часто говорил: «Смогу ли я вычистить дочиста эту буйную голову, вырвать все ядовитые растения и засадить разумными». О, да! Отец может быть спокоен. Три года, отданные им мне, полные любви, заботы и внимания, выкорчевали все уродливое и насадили только полезное.
Письмо седьмое
Смерть отца. Тайна нашей семьи
Со дня смерти отца прошло много лет, но я не могу писать о ней подробно, шаг за шагом, без волнения даже теперь. Это было первое неизбывное горе моих юных лет.
Отец никогда не болел, отличался цветущим здоровьем, а сгорел в неделю. Николай Николаевич не был с нами в начале опасного заболевания отца. Он был вызван в Москву на консультацию к какому-то больному. Надо сказать, что Николай Николаевич был знаменитым хирургом и диагностом, имя его было известно не только в нашем большом губернском городе и его округе, но и Москва его знала. Но почему так случилось? Почему в самый тяжелый момент Николай Николаевич не был с нами? Почему какой-то человек в Москве не раньше и не позднее похитил его. Ведь если бы он был у нас, разве бы это случилось? Или это все равно должно было случиться? Отец уже трое суток был в кровати и все чаще и чаще впадал в беспамятство. Вызванный срочной телеграммой Николай Николаевич не вошел, а вбежал прямо в комнату отца, бросая по дороге шубу, шапку, кашне. У нас троих: матери, Елизаветы Николаевны и меня — с его приездом появилась уверенность, что опасность миновала, и затеплилась надежда. Но, когда Николай Николаевич вышел из кабинета отца, вид у него был расстроенный, и глаза были полны тревоги. Он просил нас приготовить кофе и спросил, есть ли шампанское в доме, а если нет, то немедленно послать за ним.