Спустились с горы, Оля первая подула домой, но Дима быстро ее нагнал, поставил на колени и ну натирать ей щеки снегом. Мне тоже не удалось спастись, он нагнал меня перед самым домом, и меня постигла Олина участь.
— Митька — зверь, — бросила я в близко наклонившееся ко мне его лицо. В этих сердитых словах было больше подзадоривания и, нечего лукавить, порядочно кокетства.
— Ах так! Получайте! — и он яростно тер мне щеки, прижав к себе, захватив мои руки.
— Оля, да сунь ты ему ком снега за ворот!
Что она с большим успехом и проделала. Дима первый убежал домой переодеваться. За завтраком мы с Олюшкой сидели с пылающими щеками и опухшими губами, настроение у всех нас было развеселое, чем мы заразили и Елизавету Николаевну.
Подошел Новый Год, Оля уехала в город, я настояла, чтобы она встретила праздник в кругу молодежи, куда была приглашена. Для мамы это был не праздник, а у бедняжки Елизаветы Николаевны так разболелись зубы, что пришлось спешно уехать в город, к врачу, случилось это утром 30 декабря 1913 года. Как только она уехала, пошел снежок, а к полудню он падал так густо, как стена, за двадцать шагов даже в бинокль мы с Димой не могли различить ни мостика через Северку, ни пруда, ни ледяной горы, которые из окон дома были всегда прекрасно видны. А лес и горы были какие-то темные расплывчатые пятна за густой завесой снегопада. К вечеру поднялась вьюга, да какая! Пробушевала всю ночь и следующий день и только под вечер стихла, успокоилась. И снегопад, и вьюга создали особое настроение, но каждое порознь и довольно своеобразно. Что первое воспринимает? Нервы, психика, воображение? Или все это вместе связано, из одного вытекает? Только в этот вечер вьюги, к роялю не подошли. Не игралось, не читалось, и я познакомила Диму с няней Карповной, с ее сказками, с Сэром, со сковородкой и так далее. Я рассказала ему все, что и Вы знаете о моих детских годах. Стоило мне остановиться, он просил:
— Еще, еще, пожалуйста… Припомните, пожалуйста.
Наутро Маша, горничная, испуганно доложила:
— Двери из сеней, — (наш главный зимний выход), — так занесло снегом до самой крыши, что отпереть возможности нету, из дому не выйти. Что будем делать?
— Степан откопает, — успокоила я ее.
Буря продолжалась, но какими-то взрывами, как будто минутами ослабевала, но это только казалось. Мы с Димой напряженно прислушивались, желая поймать, если не ритм, не лейтмотив, то все же уловить какую-то песнь вьюги. Через небольшие паузы она злобно, с воем, свистом, не то плача, не то угрожая, бросалась на дом, и с яростью засыпала, облепляла окна вестибюля и окна, потом неслась через террасы, кружа по дороге воронки с пушистыми гребнями снега, высоко подбрасывая и разбрасывая, как фейерверк, снеговую пыль. Горы вторили, но глухо, отрывисто, благодаря новым и новым порывам ветра:
— Тра-та-та-та, — прыгало, скакало, подплясывало по большой верхней террасе над спальнями.
Противно подвывали печи в коридоре, плохо горел камин.
— И о чем это мы с Вами думаем! — воскликнул Дима. — А «Князь Игорь» Бородина? «Половецкие пляски»? А хор?
Дима стал разыскивать совершенно забытую нами оперу.
— В «Половецких плясках» такая дикость, эпический дух. Вы помните, что либретто написано по «Слову о Полку Игореве»?
Мы с Димой разделились, он исполнял оркестр, а я хор. Он отметил мне те места, которые нам казались подходящими к отголоскам бури, исполняли их пианиссимо, а громко — в самые сильные удары и воя ветра. С аккомпанементом дирижера Димы этот местами заунывный мотив походил на плач.
Маша приходила несколько раз, докладывая:
— Завтрак подан. Наконец мы ей сказали:
— Оставьте на столе, и считайте себя совершенно свободной.
Около четырех часов дня буря как-то сразу стихла, и вся подобранная нами музыка не производила больше впечатления без аккомпанемента песни вьюги. Но в ушах или в подсознании еще вспыхивали яростный налет, угрозы, жалобы и стон, отдаленная песня половцев, как отзвуки вьюги в горах. Конечно, все это было только наше воображение и переживания, но буря и Бородин оставили большой след в наших душах. И Бородину, талантливейшему музыканту-народнику и всем мастерам композиторам, вложившим в сокровищницу музыки свои жемчужины, великое спасибо!
До встречи Нового Года оставалось несколько часов. Хотя буря утихла, но о приезде Елизаветы Николаевны и думать было нечего. Дороги замело, да и поздно — ночь. Дай Бог, чтобы завтра приехало это добрейшее, любящее существо. О! Как не хватает тебя, моя старушка.
— Если завтра не приедет, поедемте за ней в город, — решил Дима.
Я была рада, полюбились они друг другу, и все отношения носили какой-то семейный характер, казалось, что Дима — член нашей семьи и всегда жил с нами.
— Ну что ж, — сказал Дима, — когда дети остаются одни, без единой няни в доме, они устраивают бум. Как Вы думаете, если мы…
Дима был в том своем особенном настроении, которым всегда увлекал и заражал меня.
— Инициатива в Ваших руках. Вы зачинщик.
— Знаете что, приготовим все в столовой, то есть накроем стол на два прибора, заморозим бутылку шампанского, до которого мы оба не охотники, но по традиции пусть пробка хлопнет в честь рождения Нового Года в полночь, даже сварим кофе, чтобы в кухню ни за чем не ходить. Затем вообразим, что я Вас пригласил прибыть к половине двенадцатого в весьма фешенебельное учреждение, заполненное чопорной, нарядной толпой. Вам не кажется глупым то, что я говорю? — вдруг спросил он.
— Ничуть, идея, что называется бриллиантовая, для детей нашего возраста… И мы должны быть одеты шикарно, не правда ли?
Дима посмотрел на меня недоверчиво, но я уверила его, что все чудесно. С помощью горничной мы приготовили канделябры и лампы, осветили библиотеку, вестибюль, набили камин дровами и отпустили Машу, сказав ей, что она свободна и нам ничего больше не надо. Я дала ей бутылку вина, едой она не интересовалась, а вот пряники, конфеты и орехи были весьма приемлемы. На мое предложение пригласить на кухню гостей, то есть Степана и его жену скотницу Марью, она возразила:
— Лучше у них, так что будем песни голосить. Я предоставила ей полную свободу выбора.
— Сейчас половина одиннадцатого, — сказала я Диме, — часа хватит мне на прическу и туалет. Пожалуйста, не опоздайте и Вы, иначе я буду чувствовать себя крайне неудобно, одной среди чужой толпы.
Да, я хочу быть интересной сегодня, нет, больше, я хочу быть ослепительной, как никогда. Ведь он меня не видел еще ни разу ни на балу, ни в театре. В Москве, боясь встретить знакомых, мы посещали оперу и концерты в скромных туалетах, большею частью на местах верхнего яруса. Здесь же он видел меня или с косой, или в одеянии кучера Макара, или в спортивном, или обычно в черной юбке с английской блузкой с закрученным большим узлом волос на затылке. Как пригодится сегодня мое волшебное, так прозвала его Настя, серое платье, которое я захватила из города, но постеснялась надеть в Сочельник под Рождество. И действительно, оно было бы вызывающе нарядно в семейной обстановке в тот вечер. А сейчас из всех моих нарядных и дорогих туалетов, нет, ни один не подходит, только оно, серое, волшебное, расшитое жемчугом и серым стеклярусом. Оно было и пять лет назад не модно и не старо, оно стильно и не подлежит моде, в его линиях чувствовалась рука художника, мастера, подчеркнувшего линии фигуры, и изменись они хоть чуть-чуть, не было бы годно и платье.