Дима умолк. Задумался. Курил. Я была под впечатлением рассказа о Петровиче. Исполин крестьянин, да и совсем не в крестьянине здесь дело, он был тот отмеченный, кому даровано быть морально опрятным и иметь простой здравый смысл, точность которого, как пример измерений или весов. Наделил его Господь созерцательной наблюдательностью к познанию и знанию. Не лишил его мудрости, о чем свидетельствуют его простота, его доступность, был и остался Петровичем. Не увел, не отуманил его наш малый человеческий разум, не сделал из него ни гордеца, ни судью, ни отрицателя Божественных законов. Когда я встречаю людей типа Петровича, я всегда бываю потрясена. Сила воли, ее мудрое применение, теплота и красота человеческой души — это самое прекрасное, ценное, наикрасивейшее, что так хотя и трудно встретить в нашей жизни. А если встретишь, то неужто не возрадуешься? Не возвеселишься? Не без волнения и не без некоторого сдерживающего умиление (перед Димой, боясь показаться смешной) я поведала ему свои думы.
— Вы совершенно правильно определили Петровича, он благороден во всех мыслях и действиях. Мне же очень дорога Ваша оценка человеческой души, и наше необычное знакомство таким путем все ближе и ближе подводит нас друг к другую Об Аглае Петровне, — добавил Дима, — мы отложим до завтра, а сейчас немедленно пойдемте на верхнюю террасу, померзнем и послушаем, о чем сегодня лес говорит. — Взяв меня за руки, он вытянул меня из кресла.
* * *
Вечер, тишина в доме, потрескивающий камин и все окружающее сделалось как бы необходимым к дальнейшим повествованиям и нашему сближению.
— Мать Аглаи Петровны, — начал Дима прерванный вечером рассказ, — умерла, когда первой было лет пятнадцать. Петрович второй раз не женился, а остался верен памяти жены. Любил дочь, и она ему платила тем же. Вышла она замуж за студента-учителя. Студент был не из озлобленных и не из ушибленных, а большой идеалист-народник. Полюбился он Аглае Петровне, но недолго она прожила с ним, через год умер он от чахотки, а через неделю умер и родившийся у нее ребенок, и одновременно от родов скончалась моя мать. Точно я не знаю, на эту тему никогда с Аглаей Петровной не говорил, и почему она стала моей кормилицей, не знаю. Тоска ли по мужу, по собственному ребенку, или ей отца моего было жаль, или меня пожалела, не знаю. Но только любила она меня, как собственного сына. Я храню все ее письма ко мне, с первого класса кадетского корпуса и до двадцатипятилетнего возраста. С ее смертью я потерял мать и друга. С четырехлетнего возраста она будила меня к ранней обедне, и в пять лет я уже прислуживал в алтаре. До поступления в кадетский корпус, в субботу, в воскресенье и под большие праздники я всегда ходил с нею в церковь. Будучи в корпусе, я никогда не тяготился, как многие, стоянием в церкви. Большей частью я прислуживал в алтаре. Еще она очень много и интересно рассказывала мне о жизни Божией Матери и великом подвиге Иисуса Христа, о Его жертве, страданиях. Об угоднике Николае я узнал с ее слов, будучи совсем маленьким. Объясняла мне Евангелие, и на простом, понятном языке рассказывала мне притчи Господа Иисуса Христа. Я часами мог ее слушать, она зажгла и утвердила веру в сердце моем. «Не забывай, — говорила она, — что в церкви, в храме Божием, присутствует Сам Господь, и если ты почему-то либо не можешь молиться, то стой спокойно и смирно, никогда не разговаривай и старайся насколько только можешь, быть внимательным к Богослужению». Образом-складнем, который Вы видели, она благословила меня в день моего производства в офицеры, взяв с меня слово, при всех возможных обстоятельствах теплить перед ним лампадку, не расставаться с ним. Скажу Вам откровенно, если я один или очень поздно вечером, и лампадка потухла или по каким-либо обстоятельством не затеплена, то я страшно одинок, больше — я несчастлив.
Дима на минуту умолк.
— Но самое сильное впечатление произвело на меня, когда я уже был кадетом. Это ее рассказы о возникновении на Руси веры православной, и особенно, ос святом Владимире, о крещении Руси, о Сергии Радонежском, которых можно считать столпами, колоссами, а преподобного Сергия Радонежского — главным двигателем, вдохновителем и насадителем на Руси созерцательного подвига, который дал таких подвижников, как Павел Обнорский, преподобный Никон, Сильвестр и сонм подвижников, имена которых…
«Вот, — думала я, — это и есть то самое, что я еще не знаю, и хочу знать». Дима неожиданно прервался и, спохватившись, сказал:
— Простите, ради Бога, эти вопросы меня всегда увлекают… Но Вам… Вам, быть может, и скучно, и неинтересно…
Я поспешно прервала его:
— О нет, нет, прошу Вас все рассказать с самого начала, хочу знать, как Вы думаете, воспринимаете. Я…
Я не успела кончить, как Дима стоял около меня и крепко жал мои руки.
— Вы не можете себе представить, как я благодарен и счастлив, что Вы поняли меня и хотите знать все-все, ведь это так отвлеченно для многих, и уже дошло до того, что религию большинство считает делом частным, она в стороне, как ненужная вещь, вышедшая из моды, и в ней нет необходимости…
Мы решили посвятить этому вопросу специальный вечер. Выкурив несколько папирос, он продолжал прерванный рассказ:
— Аглая Петровна внесла в жизнь моих аристократических приемных родителей то религиозно-нравственное содержание, которым выделяются глубоко верующие люди. А также внесла свои трогательные и красивые по своей простоте обычаи. Например, кто-нибудь из семьи уезжает, сборы закончены, пора ехать, Аглая Петровна по числу отъезжающих и остающихся позаботится о стульях и всех попросит сесть, не разговаривать минуту. Какая-то благодатная тишина этой минуты охватывает и отъезжающих и остающихся. Потом она первая вставала, поворачивалась к иконе, крестилась и кланялась отъезжающим. Я помню, когда я был еще мальчиком, мой дядя протестовал против подобных глупостей, но Аглая Петровна всегда спокойно и неукоснительно не нарушала этот исконный обычай. И много-много позднее дяде надо было неожиданно выехать куда-то недалеко и ненадолго, он нервничал и горячился, говоря: «Ну где же это Аглая Петровна, пора ехать, надо же посидеть!» Аглая Петровна завела неугасимую лампаду в столовой, за которой сама следила, и если случайно не теплилась, то положительно не хватало какого-то тепла, мира и этой таинственной ниточки, связывавшей с присутствием Господа. Спокойное незлобие, терпение и упование на милость и волю Божию, было основою Аглаи Петровны, что и подчинило ей весь дом. Никто никогда не слышал, чтобы она сердилась, громко говорила. Она держалась будто бы в тени, но рука ее чувствовалась, а душа ее витала в доме. Она буквально разбудила как в тетке, так и в дяде веру в Бога, осторожно, мудро приучая их молиться. Аглая Петровна учла, что их в церковь не залучить, а с говеньем дело обстоит еще труднее, и она прибегла к особому способу. Нашла и пригласила старика священника, который проникновенно служил и задушевно пел, и двух молодых девушек из церковного хора ближайшей церкви. Сопрано, контральто и приятный, совершенно не старческий баритон отца Павла, поверьте, создавали удивительное настроение. И еще важная деталь, Аглая Петровна сказала отцу Павлу: «Пожалуйста, не затягивайте, поменьше читайте, побольше пойте». Эти всенощные, молебны, панихиды если не заставляли молиться, то где-то в глубине души зарождалась, пробуждалась особая теплота, и если не радость, то какой-то мир снисходил в души присутствующих. А началась ее наука обучения молитве так: «Доложи его высокопревосходительству, когда могут принять меня?» — сказала она как-то Савельичу, камердинеру дяди. Никогда Аглая Петровна без доклада в кабинет дяди или к тетке не входила.