«Слушай, Аглая Петровна, сколько раз я тебе говорил, не смей величать меня Вашим превосходительством и изволь без доклада ко мне приходить», — сказал дядя. (Весь дом называл ее по имени и отчеству).
«Слушаюсь, Аркадий Николаевич, пришла доложить Вам, что завтра у нас в доме панихида».
«Панихида? Это еще что?»
«Память завтра Вашого покойного батюшки, Николая Кирилловича. Так что в церковь Вам некогда, да и не с руки, а в доме все прилажено будет и больше десяти минут, — (хотя на самом деле было много больше), — у Вас и времени не займет, а покойнику, что помолились, вспомнили, великая отрада будет. Так что назначьте час».
Тон Аглаи Петровны, как много позднее говорил мне сам дядя, был настолько безапелляционен и положителен, что его превосходительство, бравый генерал, гроза подчиненных, без споров назначил час и присутствовал на панихиде. Вот так и началось, то необходим молебн, то всенощная, то панихида. И, наконец, незаметно, исподволь, на последней неделе Великого Поста говел весь дом, и господа, и прислуга. В доме создавалась атмосфера торжественности, и праздник Святой Пасхи встречался с христианским благочестием и великой радостью. Живя в миру, Аглая Петровна совершала подвиг неустанного служения Господу, зажигая неугасимую лампаду веры в людях, всеми силами чистой души своей. После ее смерти осталась большая библиотека всех наших православных богословов, а также и все тома наших классиков, за исключением Льва Толстого. Когда я принес что-то из его сочинений, она сказала: «Нет, нет, не надо, он совсем в Бога не верит и не знает Его, мне тяжело его читать».
Когда Дима рассказывал об Аглае Петровне, в его голосе было много теплоты и грусти. Он глубоко задумался, он был не здесь. Казалось, что образ этой незаурядной женщины, скромно, без подчеркивания, проведшей жизнь, был сейчас с нами. В первую минуту хотелось сорваться с места, подойти к нему, приласкать, поцеловать его голову, как сестра, как мать… «Может быть, еще сильней», — сказал Онегин. Вот он-то и заставил меня не встать, не подойти. Этот ложный стыд, гордость или как хотите называйте — вечное мое пугало — всегда парализовали меня, парализовали естественное влечение и лучшие чувства.
— О чем задумались? — Дима стоял совсем близко от меня. — Мы и сегодня с Вами кутим уже два часа.
Его голос и лицо были грустны, как мне казалось, он еще что-то хотел сказать, но внезапно, круто повернувшись, добавил:
— Пора спать, пора тушить огни.
Все слова тепла, ласки застряли у меня в горле. Я молча потушила лампу в библиотеке, Дима закрыл недогоревший камин, и уже в дверях я сказала:
— Спокойной ночи. Спасибо за все, — и поторопилась уйти.
Наверное, он подумал: «Лучше бы ничего не говорила». В этот вечер мне передались грусть и тоска, одиночество Димы. Страшная жалость к нему охватила меня. А мне разве не хотелось того же? Не хотелось душевной ласки больше, чем физической? Но они одна с другой переплетались, а я каждый раз говорила: «Еще рано, только не сейчас».
Сегодня я узнала, почувствовала, что он ждет приближения с моей стороны, и чего бы ему не стоило, не подойдет первым. Конечно, подойди я, даже не приласкай, а скажи теплое слово, лед был бы сломан, и… Нет, нет… Воистину можно было сказать о непрошеных слезах. Откуда эти слезы? Зачем они?
Подушка моя в ту ночь была влажная.
Письмо двадцать четвертое
Наша третья встреча
Когда я проснулась на следующий день, до меня глухо долетали упражнения и гаммы. Было десять часов утра. Дима занимался ежедневно часа два-три по утрам. Я убедила его, что это никого не будет беспокоить.
Обыкновенно, после тревожных бессонных ночей, мы просыпаемся с чувством заботы, грусти, неудовлетворенности. А вчерашний вечер? Что я могу сказать об этом? О, как мучительно это состояние раздвоенности. И разве здоровы эти мысли, набитые в мою голову из медицинских книг библиотеки Николая Николаевича? Случаи с моими сверстницами, счастливые браки по страстной любви, а через год, то и раньше, муж и жена становились чужими друг другу. А материнство? А маленький Чеховский рассказ «Анюта», в котором повествуется о мужчинах, и о каких? Профессор, доктор, художник — ведь это мозг общества — и рядом с ними простая девушка, с чистым жертвенным сердцем. Как трогательна она с ее четырьмя кусочками сахара. Я никогда не писала об этом Вам, и не хотелось бы никогда возвращаться, но сегодняшняя ночь — это мучило меня, как сор.
Но когда я вошла сегодня утром в зал, Дима тотчас же перестал играть, взял меня под руку и с непередаваемой простотой и естественностью сказал:
— Пошли пить кофе, я Вас ждал.
И опять, словно ничего не было, ничего не случилось, и все мои сомнения, навязчивые, засоряющие мою душу, вопросы, мучившие меня всю ночь, разрешились. Покой охватил меня. С самого первого дня нашей встречи и по сей день, я не слыхала от него ни восторга, ни вздохов, ни безнадежных взглядов, ни недоговоренных многозначительных фраз, не было и целованья рук. Никогда он не спрашивал о моем настроении, здоровье, самочувствии, и в то же время я уверенна, что все мои душевные переживания и вчерашнее смущение были ему известны. А вот брать мою руку в свою и подолгу держать стало законным и естественным, но это бывало не часто. С самого начала это было проявлено смело, просто, но главная сила была еще в том, что это было, как ни странно, манерой моего отца, в проявлении ласки ко мне. Может быть, я повторяюсь, но это поражало, гипнотизировало, обезоруживало. И Дима, и отец смешивались в одно, а я испытывала тепло и радость. Не восторгаясь вслух моими достоинствами, в то же самое время, он был в отношении меня — одно внимание. Делал так, что все походило на утонченное ухаживание, обожание, быть может, последнее не верно или преувеличено мною, но было то, что нам, женщинам, так нравится в мужчине, когда он, не задумываясь, набрасывает на лужу свой блестящий плащ, чтобы не промокли наши ножки, без подчеркивания, без требования наград.
Сегодня мучительное душевное состояние прошло, но физически я чувствовала себя разбитой, не выспавшейся, конечно, была вялая и, наверное, бледна. День, что называется, промаялась, бодрилась, как могла. После обеда играли на двух роялях. Я отчаянно врала и мазала. Терпение Димы, вероятно, лопнуло, и он молча увел меня, усадил в угол ковчега дивана.
— Помечтайте, а я поброжу по роялю.
На нашем языке — музыка по настроению. Вместо «подремлите», он сказал «помечтайте», и я не заметила, как уснула под мурлыкающе колыбельные мотивы. Когда я проснулась, вернее, открыла глаза, в доме было темно и тихо, только из библиотеки ползли полосы света. Хотелось не просыпаться и продолжить наваждение. Кто-то целовал мои волосы и касался лба и глаз! Так как все мое существо было насыщено Димой, это мог сделать только он, думала я. Но около меня никого не было, значит, это сон. Ну а уж пледом, конечно, укрыл он, и чашку горячего кофе тоже принес он. И принес ее только что, значит… Я быстро вскочила и пошла искать его.