— Мама, — сказала я, — если мальчик говорит девочке «Вы обаятельны», что это значит?
Мама замешкалась с ответом. Я повторила вопрос.
— Это значит что ты милая, хорошая девочка.
— Только? — сказала я разочарованно.
«Вы обаятельны» не было записано в заветную тетрадь, и я забыла об этом. На другой день мы с Борисом не только примирились, но он положительно зачаровал меня.
Забравшись с ногами на кушетку, с тетрадкой и карандашом, он заставлял меня позировать и быстро зарисовывал то с большим бантом, то с распущенными волосами, то с косой, анфас и в профиль, стоя, сидя и так без конца. После каждого сеанса я бросалась, также с ногами на кушетку, впивалась в рисунок, восторженно вскрикивала:
— Борис, ведь это я! Я! И опять, и опять.
Борис остался до конца своей жизни моим рыцарем, и быть может, я очень охотно приняла бы его перчатки, но его чудовищная ревность оскорбляла, угнетала меня чрезмерно. Чем мы становились старше, тем меньше и меньше мне хотелось с ним встречаться. Первая тетрадка его набросков, первое вдохновение мальчика-самородка, крупнейшего таланта в будущем, и печальный конец его короткой жизни — всему была причиной я. Сейчас я уже старуха, но эта рана всегда кровоточит. Но об этом в свое время.
Письмо четвертое
Первые шаги в школе жизни
На девятом году жизни со мной случилось то, что взрослые относят к «непредвиденным обстоятельствам», которые налетают на Вас неожиданно, требуют безоговорочно подчинения, посягают на Вашу свободу и навязывают Вам то, что вовсе Вам не нужно, нежелательно.
Мои «непредвиденные обстоятельства» навсегда захлопнули двери моего золотого детства и явились первыми ласточка ми обязательств со всеми их последствиями, а также и способствовали росту, проявлению тех внутренних импульсов нашей сущности, которые свойственны человеку с малых лет. Итак, я поступила в подготовительный класс школы-жизни.
Вскоре после возвращения из Москвы меня позвали вниз, в гостиную. На столе лежала скрипка, ноты, стоял пюпитр, рядом — несимпатичный учитель. Я была ошеломлена и озадачена. О чем мне говорил тогда отец, точно не помню, но смысл был таков, что он будет очень счастлив, когда его дочь сможет принимать участие в концертах, которые устраивались у нас еженедельно.
Я не боялась отца, но его воля всегда гипнотизировала меня, подчиняла беспрекословно. Занятия начались. Я обязана была играть по часу каждый день. Чем я становилась старше, тем больше прибавлялось часов. За четыре года в консерватории, до восемнадцати лет, я занималась по четыре часа в день. Итого, десять лет дисциплинарной муштровки.
Скрипку я невзлюбила сразу — «не люблю и только» — это чувство засело глубоко и прочно, и уверенность, что я ее все равно брошу, но когда и при каких обстоятельствах, в это я не вдавалась. Скрипка наложила на меня чувство обязательства, научила и приучила на всю жизнь к принятию и подчинению непредвиденным обстоятельствам, каковы бы они ни были.
О, как часто подводили меня к дверям кабинета отца протест, нелюбовь, неудовольствие к этому маленькому неудобному инструменту, но, подержавшись за ручку дверей, я уходила обратно с другими чувствами, боясь обидеть, огорчить, сделать неприятно отцу. Нет, нет. Да и что я ему скажу? И как? И в какой форме? И протест, и нелюбовь, и неудовольствие исчезали и появлялись все реже и реже.
Мой дорогой, обаятельный, безгранично любимый отец не знал, не предполагал эту подчас непосильную с детства борьбу. Я любила не скрипку, а рояль. Началось это еще со времен няни Карповны, лет так с четырех-пяти. Очень часто отец по вечерам играл на рояле до позднего времени. Укладывали меня спать в восемь часов вечера, проснувшись ночью, я всегда слышала глухо долетавшие до меня звуки рояля, тихонечко вставала, чтобы не разбудить няню Карповну, и раскрывала настежь двери нашей комнаты. Меня влекли звуки, чаровали, сливаясь как бы в одно с фантастическими сказками няни Карповны.
По утрам няня бывала очень обеспокоена, находя двери нашей комнаты открытыми.
— Это что же, батюшки, мать честная, ведь своими руками закрывала, — бормотала она.
Стала закрывать двери на ключ, но и это не помогало, дело дошло до святой воды. Ну, тут уж пришлось признаться, что бесовской силой являлась я. Няня была озадачена и разгневана, но поток моих поцелуев всегда прекращал ее неудовольствие. Примиряюще ворча, она добавляла:
— У, баловница, нет на тебя управы, горе мне потатчице.
Подошло время начала моего общего образования. Ни в институт, ни в гимназию отец ни за что не хотел меня отдать. Я проходила гимназический курс дома, держала экзамен каждый год экстерном. У меня было четыре учителя и пятый, профессор, мой отец.
Учитель математики, как и сама математика, никогда не интересовали меня, но учитель русского языка, в особенности при изучении литературы и словесности, увлекал меня красотами русской речи.
Добродушный батюшка преподавал Закон Божий. Начали мы с молитв и Ветхого Завета. Если бы батюшка был сух и строг, как учитель математики, то мне и в голову бы не пришло засыпать его вопросами, не соответствующими ни его сану, ни преподаваемому им предмету. Терпел он, родненький, терпел и наконец возмущенно сказал:
— Ну, будет тебе немало на том свете, богохульница! Ярко вспыхнул образ Карповны, «тот свет», бесы, сковородка, последствия. Больше подобных вопросов батюшке я не задавала.
Француженка была типичной «мадемуазель», которые наводняли наши дворянские семьи в роли гувернанток.
Будучи блестяще, всесторонне образованным, мой отец не скупился обогатить меня самыми подробными сведениями по географии и истории. Он с поразительным терпением и умением делал мертвый предмет интересным и живым. Отец обыкновенно говорил:
— Ну, куда мы сегодня попутешествуем? Скажем, на Северный полюс.
Самоедов, суровую природу, белых медведей, пингвинов, а в особенности собак, обслуживающих самоедов, я представляла себе, как живых. Все это сопровождалось снимками, гравюрами, картинами и рассказами об их суровой жизни. Отец был живой книгой, урок до мельчайших подробностей запоминался быстро и легко.
Таким же путем знакомил он меня с историей государства Российского и всего земного шара. Он передал мне свою любовь к России, Москве, к последней он питал, хотя и не был москвичом, особое нежное чувство. Все, все, что он успел развернуть передо мной, запечатлелось на всю жизнь.
Первые два учебных года прошли благополучно, мне минуло двенадцать лет. У меня не было времени для проведения в жизнь каких-либо предприятий моего беспокойного ума. Разве вот только не так давно, будучи в весьма приподнятом веселом настроении, я съехала верхом по перилам с верхнего этажа и очутилась в объятиях отца.
— Молодец, — сказал он, — очень смело. Но жаль, как женщина ты теряешь свою обаятельность.