Но уже в Москве, уже годы прошли, я не могла отвязаться от мысли, что я беременная.
Это был кошмар моей жизни. Когда живот бурчал, я думала, что это у меня или змея там живет, или ребенок. Я же ничего не понимала. И Римки не было, чтобы мне все объяснить.
И до замужества, до двадцати лет, я была убеждена, что самое ужасное произошло. Я даже сказала мужу, что я не така, как все. Но страхи мои, кстати, оказались напрасны.
Все, что произошло за сараями, было игрой, такой репетицией перед чем-то, что должно было последовать. Возможно, через этот невинный ритуал с мальчишками те взрослые парни давали девочкам понять, что ничего страшного нет, если на тебе немного полежат. Даже двое или больше. Зато не будут бить. И девочка — маленькая, заметим, девяти-десяти лет — должна была пойти, безо всяких опасений, может быть, с неохотой, потому что скучно, неудобно, воняет, но уже не боясь, — куда ей скажут. Зато, скажут, тебя не будут бить. И что-то тебе дадут. Это иногда кончалось смертью. Тогда девочка исчезала. Если оставалась жива, ее использовали сами или стремились сдавать внаем, зарабатывать на ней.
Двор и семья — это первобытная пещера, где ребенок женского пола изначально жертва. Иногда в два-три года.
В детских домах девственниц не бывает.
Поэтому так отличаются судьбы девушек и парней после интернатов и детдомов.
Почему меня мама, забрав к себе в Москву, осенью, после пионерлагеря, отправила в детдом? Первое — я отовсюду, если это было близко к дому, сбегала к ней. Второе — мы ведь спали под столом у деда, и когда он приходил ночевать (а комната у нас была 12 метров, и в ней 5 тысяч книг, это была дедова Николая Феофановича библиотека), деваться-то было некуда. Надо было сразу нырять под стол.
Под столом я читала лежа на животе или на четвереньках. Свет-то был от лампочки, а потолок высотой в 4 метра… Темновато. Быстро заработала себе близорукость и ходила в очках.
А детский дом, куда меня мама отправила осенью 1947 года, был создан по решению ЦК комсомола для ослабленных, там предполагалось усиленное питание, и туда собирали детей-дистрофиков из детских домов. Был же большой голод, неурожай 1947 года и обмен денег. Наверное, дети в детдомах гибли, ведь поварам и сотрудникам тоже надо было кормить семьи. Воровство в детских учреждениях было при советской власти всегда — и продолжается сейчас. Но тогда, видимо, смертность сирот превысила все нормы, если таковые имелись.
Из детдома (где я окончила первый класс) я сразу поехала в пионерский лагерь, а потом, осенью, мама устроила меня в лесную школу в Быково (такой тип санатория для детей с закрытой формой туберкулеза), она там договорилась, что меня посадят не во второй, а сразу в третий класс — уже ведь 10 лет мне было. Ну и начались проблемы с арифметикой. Целый год деления и умножения больших чисел пропущен! Сразу: поделить 150 на 15! Но как? Уголком! Каким таким уголком? И, конечно, ни ленточек (я ходила с косичками), ни расчески, ни целого чулка очень быстро у меня не оставалось, пуговицы отлетали, а уж про вечные сопли и лохмы на голове и говорить было нечего. И все время меня били и издевались надо мной. Дело даже дошло до того, что учительница заподозрила неладное. Совсем у меня был забитый вид, наверно. И она при всем классе сказала: «Не трогайте ее, она гений». (Имея в виду, что я перешагнула через класс, из первого сразу в третий.) И, когда закончился урок и мы должны были строем идти в столовую, все присмиревшие мои враги ждали, пока я первая встану от парты, выйду и возглавлю строй. И я вышла и возглавила, и повела эту колонну недругов обедать, но почему-то для большей торжественности захромала. Однако этого хватило ненадолго. Мне «гения» не простили. Драки начались тем же вечером, прямо на лестнице — мне хорошо, сверху, дали по затылку. Я кинулась на обидчика с диким криком, опрокинула (по-моему, он ошалел от такой реакции, обычно я старалась убежать), сволокла вниз, села на него верхом и колошматила, а сама громко рыдала. И чего я, победитель, плакала? Сама не понимала. Но запомнила это на всю жизнь.
Отметки у меня были плохие, однако моя мама (она все время меня спасала, это была ее жизненная цель) была убеждена в том, что мне полагается самая лучшая школа Москвы, и она добилась своего — меня по распоряжению РОНО (районный отдел народного образования) приняли в 635-ю школу, располагающуюся на Петровке. Это было образцовое учебное заведение — с натертым сверкающим паркетом вишневого цвета, с цветами на чистых окнах, с приличными девочками из семей номенклатуры (даже из ЦК партии).
Но все у меня оставалось как раньше — сопли, рваные чулки и дикое поведение (Елизавета Георгиевна, моя учительница в начальных классах, держала меня на первой парте, чтобы окорачивать сразу, тут же, на месте, жестким окриком или прямо рукой, если не помогало).
Я никогда не делала уроков, до восьми вечера сидела читала в библиотеке, потом в агитпункте, открытом до девяти, там был шкаф книг и журналы «Огонек» и «Крокодил». Это зимой. А когда начиналась весна, я, не заходя домой и бросив портфель на асфальт, играла с ребятами во дворе в беговую (или круговую) лапту и в казаки-разбойники — или бежала после школы к памятнику Долгорукому, прыгать через веревочку — там собирались все девочки с Пушкинской. Ждала маму с работы. Не хотела идти домой. Там сидел мой одинокий дедушка, выгнанный с работы. Иногда он бессильно кричал, ругался.
Одни двойки у меня были. Только по пению, чтению и рисованию я получала пятерки. Но ухитрялась все-таки переходить из класса в класс. Помню, что меня спросили о работе Ленина «Задачи союзов молодежи», это было в 4-м классе, на уроке истории. Я начала придумывать и напридумывала на тройку. Сказала «учиться», а надо было три раза повторить, как Ленин. Готовила уроки на переменках. Списывала задачи. Диктанты писала на «четыре» (за грязь).
Но на первом же уроке пения в новой школе учительница, русская красавица с узлом волос на затылке и в кружевной шали, спросила: «Чей это там соловьиный голосок?» А рисовала я тогда как и сейчас, первым был стеклянный кувшин. Рисовала портреты. Всегда стенгазету. На всех концертах пела во главе нашего кошачьего хора, все мяукали как могли, я одна вопила за всех. Что ситуации не меняло, я была никому не нужна просто как человек. Подружка была, но в ее свите я считалась последняя. Кроме того, я всегда помнила, что у меня или змея в животе, или я беременна.
Что касается тех родных, которые у нас имелись, то они не слишком общались с нами. Мы были с мамой бедные родственники, семья врагов народа. Когда маму клали в больницу, меня брала мамина тетка Вера Ильинична, я ее очень любила (это Лика в пьесе «Московский хор»). Вечная проблема, как жить среди людей, которым ты не нужна.
Отца я вообще реально увидела только в 13 лет, и то на один час… Он пригласил нас в ресторан, подарил мне коробку конфет «Красный мак» и попросил маму забрать из бухгалтерии решение суда об алиментах, «буду платить тебе сам, а то неудобно перед людьми, я парторг». Через два месяца мы стали получать алиментов вдвое больше, отец поехал преподавать в Китай…
Ему я тоже была не нужна.