— Расскажи, как все было. Тебя посадили в подвал…
— Да, — начал я, перебивая его, чтобы скорее отвязаться. — И приковали цепью.
Тут Жора сделал жест, показывая на мой пояс, и я, поняв, приподнял рукой цепь.
— И долго ты просидел там?
— Не знаю. Но не мало. Кольцо в стене, к которому крепилась цепь, проржавело, и я выдернул его.
— А потом ты бежал?
— Ну да. Дверь они не заперли, я ночью и ушел.
Я начал нервничать, потому что продолжать не хотел, и Жора понял это.
— Все, пошли, снимем еще раз подвал, потом смонтируем в одно целое.
Меня оставили в покое, и я с облегчением снова залез в «Рафик». Сашка сидел там, прижимая к себе сестренку, и я сел напротив их на одиночном сидении.
— Надо снять с тебя пояс, — сказал он, как только я захлопнул за собой дверцу. — Ну-ка, покажи.
Я расстегнул молнию и распахнул куртку.
— Ого, как обруч на бочке. Крепко сделано, надо чем-то поддеть. Сейчас, погоди.
И он, встав, полез к шоферскому сидению.
Пока он пыхтел над моим поясом, дверцу с наружи открыли и оба журналиста залезли в микроавтобус, таща с собой свою аппаратуру.
— Все, я в отпаде, — выдохнул Игорь и, отдуваясь, повалился на боковое сидение с видом смертельно уставшего человека.
— А кто возьмет сумку, я что ли? — возмутился Жора.
— Е-моё, так и сгоришь на работе. Слышь, а от работы ведь кони дохнут.
— Ты не конь, а оператор. Бери сумку и не выпадай в осадок, — Жора отвернулся от него и наклонился над Головиным, едва не касаясь меня своими длинными волосами. — Помочь?
— Попробуй потянуть.
— Хорошо упаковали. А ты давай, шурши над сумкой. Если что упадет, башку оторву.
— Есть, босс.
Но Жора не ответил, и Игорь, пыхтя, начал трудиться.
Сашка Головин весь напрягся, работая кусачками. Я морщился, потому что металлический обруч впивался мне в спину.
— Больно? — участливо спросил Жора и тут же добавил, словно бы на ту же тему. — Я ты кто тут по жизни: жилец или апостол?
Я удивленно посмотрел на него, отметив про себя, что не я один назвал этих парней апостолами, и с ходу ответил:
— Спартак.
— Ого.
И вот мы возвращались. У терпеливого гаишника я забрал свой мотоцикл, распрощался с Головиным и обоими журналистами и двинулся домой, но прежде съездил в роддом, купил Насте и малышу лекарства, а потом снова навестил своего друга Борьку и поручил ему заботу о «Яве». К тому же и бензин в баке кончился, и я последние метры вел мотоцикл за руль.
Домой я вернулся к обеду, зная, что в это время мать возвращается домой. Так экономнее для кошелька и безопаснее для желудка.
Калитка была открыта. Я прошел в нее, чувствуя, что мое сердце забилось чаще.
Мать сидела на кухне, спиной к окну, и торопливо жевала. Перед ней стояла сковородка с жареной картошкой.
— Мама, — севшим голосом позвал я и стукнул в стекло.
Она не услышала, тогда я постучал громче.
Она замерла, ссутулившись над сковородкой и, словно проснувшись, резко обернулась с поднятой ко рту вилкой, увенчанной полукружком жареной картошки. Ее губы что-то проговорили, но я не услышал. Потом она быстро шагнула к окну и отперла створку, действуя одной свободной рукой.
— Явился, — громко и зло спросила она.
— Мама…
— Зачем? То пришел, то ушел. Хочешь, идешь на работу, хочешь, на месяц исчезаешь. И все как надо.
— Я женюсь.
Я вылепил это неожиданно для самого себя, хотя даже и не думал об этом. Вылепил, чтобы перебить ее. В общем, сам не знаю, зачем. Но мать, услышав, тут же осеклась и уставилась на меня остановившимся взглядом.
— Господи, — наконец проговорила она. — Правда, что ли?
И, словно обессилев, оперлась обеими руками о подоконник, уткнувшись лицом в ладони и только сейчас заметив в руке вилку.
— Сподобился? Может угомонишься.
Она опустила на подоконник руку, сжимающую вилку.
— Угомонишься, а?
Я кивнул, но она уже не смотрела на меня, закрывая лицо ладонью. И только когда она бросила вилку прямо на подоконник, второй ладонью закрывая лицо, я догадался, что она плачет.
Лучше бы я сгорел в огне.
Ну, что было потом? Мама у меня кремень, не зря заканчивает свою карьеру главным инженером ЖКХ. Успокоившись, она побежала на работу, пообещав вернуться пораньше, а я доел картошку со сковородки, всю колбасу из холодильника и едва ли не весь запас соленого сала с хлебом.
Искупавшись во дворе под летним душем, я переоделся и стал бездумно обходить наш дом. Никогда в детстве я не любил его и, став взрослым, чувствовал себя лучше в мелких гостиницах, да на съемных квартирах, и вот сейчас я знакомился с ним, как заново. Он был не мой, построенный каким-то прадедом, отец заботился о нем, делал ремонт, мать не в силах была что-то в нем изменить. Крыша текла в детской, то есть в моей комнате, я видел это по пятнам на потолке. В матереной спальне осыпалась штукатурка, и стал щербатым подоконник. Зал сохранился лучше, его мать кое-как подновила своими силами. А могла бы весь дом отремонтировать за счет своего ЖКХ, там все начальство так поступает, но не моя мать. Не современная она у меня, вот в чем дело.
И тут я подумал, что именно сюда, в свой дом я приведу Настю. Но ненадолго, это я уже решил. Мы уедем куда-нибудь далеко-далеко, и я там развернусь на полную колоду со своим начальным капиталом. Может быть, потом я и мать заберу к себе, только она вряд ли согласится. Она у меня для этого слишком самостоятельная, считает, что лучше конура, да своя. Конура, это точно. Я, стоя у окна, снова огляделся. Ничего у нас нет, даже мебели приличной. Хоть бы на ретро тянула, что ли, сейчас модный этот стиль. Я медленно, глазами семьянина, осматривал комнату. Подоконник с цветами, как у деревенской бабушки, телевизор, диван, книжные полки с книгами, газетами, журналами: вот подрастет малыш, да как стащит все на пол, и потом в помойку — не жалко.
Напротив — тоже полки, и на одной из них стояли старые иконы. Раньше они валялись на чердаке, а сейчас мать их в зал внесла. Ново. Я вгляделся: одна изображала женщину с ребенком, богоматерь что ли. Ни драгоценностей, ни росписи. Хоть бы позолота была, а то простая чеканка на меди. Может ценится старина, не знаю. На второй иконе, посредине выбитой меди, было наклеено вырезанное из бумаги лицо человека: морщинистого и лысого. Руку так поднял и книгу показывает, а бумага на руке потрескалась и облезла.
Вдруг я остолбенел. Когда я сидел на цепи в подвале и в истерике катался, именно он, этот старичок ко мне вошел. Меня даже повело, я качнулся и на секунду как бы себя забыл. В глазах словно померкло, одного его, старика этого с иконы, только и видел, а он словно ожил, головой кивнул. Я вцепился в подоконник и не мог сдвинуться.