В том и пикантность, что тайна должна быть отгадываемой или казаться таковой. Не только документ зашкаливает в анекдот, но и анекдот притворяется документом. Согласен: писатель зашифровывает реальность. А читатель дешифрует литературу. Иногда – неверно. Живые герои бунтуют против автора. Левитан рассорился с Чеховым после «Попрыгуньи», герцог д'Альбуфера – с Прустом, узнав себя в Сен-Лу, Тургенев никогда не простил Достоевскому Кармазинова, а Марк Поповский посмертно мстил Довлатову за то, что тот в «Иностранке» изобразил похожего на него резонера, хотя Сережа сожалел об этом и незадолго до смерти послал Марку покаянное письмо. Но Поповский его так и не простил.
После «Трех евреев», которые вызвали самый большой литературный скандал в эмиграции, а потом в России, ни один другой мой опус не вызывал такой бурной реакции, как «Призрак, кусающий себе локти» (до суперрезонансного «Post mortem»). Не сама по себе повесть, сколько ее главный герой, в котором многие читатели опознали Довлатова. Резонанс был еще тот! Кто-то, помню, назвал меня бикфордовым шнуром, поднесенным к русской литературе.
Вот что еще любопытно – хотя повесть опубликована была в Москве (в ежеквартальнике Артема Боровика «Детектив и политика» и в моем сборнике, на обложку которого я вынес название «Призрак, кусающий себе локти»), скандал разразился в Нью-Йорке, где проживали ее автор, герой и прототип. «Новое русское слово» несколько месяцев кряду печатало статьи по поводу допустимого и недопустимого в литературе. Начал дискуссию помянутый публицист Марк Поповский статьей «Зачем писателю совесть?» – он узнал себя в герое Довлатова, страшно на него обиделся и отнес его прозу к жанру пасквиля: «…именно Довлатов в течение многих лет оставался главным в жанре пасквиля», «Во всех без исключения книгах Довлатова… нет ни одного созданного автором художественного образа», «Критики упорно обходили нравственную, а точнее безнравственную, сторону его творчества». Заодно Марк подверстал в пасквилянты Валентина Катаева, Владимира Войновича, Эдуарда Лимонова и других авторов. Затесался в эту дурную компанию и Владимир Соловьев с его «Призраком…».
Что же получается? Довлатов – родоначальник пасквилянтского, либо, как называли его изустно, обсирательного, жанра, а Соловьев – его последователь? В том смысле, что отыгрались кошке мышкины слезы: Соловьев поступил с Довлатовым тем же манером, что Довлатов со всеми нами. Сам Довлатов называл свой литературный метод псевдодокументализмом. А что прикажешь делать? Окрестная реальность – кормовая база писателя. Та же история у меня повторилась с другой повестью – «Сердца четырех» (также в ежеквартальнике «Детектив и политика» и в упомянутом моем сборнике). Как я уже говорил, в описанном литературном квартете отгадывали Войновича, Искандера, Чухонцева и Камила Икрамова. А потом пошло-поехало: «Кумир нации» – это Евтушенко, «Живая собака» – Бродский & Кушнер, «Еврей-алиби» – Боря Парамонов, «Некролог себе заживо» – Игорь Ефимов, «Дочь своего отца» – Надя Кожевникова, а Довлатов с Юнной Мориц – в докурассказе «Уничтоженные письма». «Post mortem» и говорить нечего – вылитый Бродский, и там же – Евтушенко, Шемякин, Кушнер, Бобышев и снова Довлатов, куда от него денешься. Особенно я не рыпался: пусть говорят. Но человек не равен самому себе – привет Льву Николаевичу. Тем более литературный герой – своему прототипу. В этой довлатовской книге я публикую несколько своих проз – там, где Довлатов помянут много раз, иногда больше ста, а в «Post mortem» – несчитано.
Я принял участие в той дискуссии в «Новом русском слове» дважды. Сначала статьей «В защиту Сергея Довлатова», а потом, когда эпицентром скандала стал я (мне не впервой), следующей статьей – «В защиту Владимира Соловьева».
Поиски прообразов литературных персонажей – занятие само по себе безвредное, я отношу его к занимательному литературоведению. Другое дело, что с отождествлением вымышленных персонажей с их реальными вроде бы прототипами надо быть предельно осторожным. Даже в таких очевидных случаях, как Карнавалов – Солженицын у Войновича в «Москве-2042» либо Кармазинов – Тургенев у Достоевского в «Бесах». Я уже говорил об этом – не грех и повторить. Однако пародия – не копия и не клон, писатель – не ксерокс и не сканер. С другой стороны, пародия – не пасквиль. В сталинские времена «Бесы» и в самом деле проходили по разряду пасквиля, и мне было жаль, что дискуссия в «Новом русском слове» возвращала читателей к той примитивной эпохе, – примитивной в обоих планах: эстетическом и нравственном. Об этом я и писал, отвечая зоилам Сергея Довлатова и Владимира Соловьева.
Что касается Довлатова, то этот большой, сложный, трагический человек входил в прозу, как в храм, сбросив у его дверей все, что полагал в себе дурным и грязным. У меня иной подход к литературе, мы с Сережей об этом часто спорили на наших бесконечных прогулках окрест 108-й улицы в Форест-Хиллсе, мне казалось, что даже из литературы нельзя творить кумира, но уж никак я не могу назвать его тонко стилизованную прозу безнравственной. Бессмысленно превращать писателя Довлатова в какого-нибудь Селина, маркиза де Сада или, на худой конец, Андрея Битова. Другой почерк, другой литературный тип, но люди с деревянным ухом этого не улавливают. Так же, как мнимого автобиографизма прозы Довлатова: все его персонажи смещены супротив реальных, присочинены, а то и полностью вымышлены, хоть и кивают и намекают на какие-то реальные модели.
Куда труднее мне говорить о повести «Призрак, кусающий себе локти» и ее герое. В своих ответах моим зоилам я ссылался на общеизвестную формулу Флобера, который на вопрос, с кого он написал свою слабую на передок героиню, ответил: «Эмма Бовари – это я!» Тем более мне – ввиду гендерного совпадения – позволено сказать: Саша Баламут – это я, хоть я и сильно увеличил ему рост по сравнению с моим, умножил число любовных похождений и сделал куда более обаятельным, чем я, увы. С пониманием этих вот элементарных законов художества можно уже подыскивать прототипы, которых часто несколько для одного литературного героя. Даже в самой великой автобиографии всех времен и народов – «В поисках утраченного времени» – у каждого из главных героев по три-четыре прототипа, тогда как сам Марсель Пруст расстраивается на Марселя, Свана и Блока, а свой гомосексуализм раздает и вовсе неавтобиографическим героям.
Так я оправдывался и выкручивался, но критики железно видели в герое повести «Призрак, кусающий себе локти» Довлатова и ссылались на то, что Саша Баламут был пьяница и бабник, пока не умер от излишеств. «Ну, мало ли в нашей литературной среде пьяниц и бабников…» – и я перечислял знаменитые имена. Я приводил пример с другим моим рассказом «Вдовьи слезы, вдовьи чары» – по крайней мере четыре вдовы в России и три в эмиграции решили, что это про них, причем с двумя я не был даже знаком.
Почему я заменил Сашу Баламута на Сашу Б. и заново опубликовал повесть в нашей с Леной Клепиковой совместной книге «Довлатов вверх ногами», а теперь публикую в этой «Быть Сергеем Довлатовым. Трагедия веселого человека»? Я хочу дать возможность читателю сравнить вымышленный все-таки персонаж с мемуарно-документальным. Не исключаю, что художественным способом можно достичь большего приближения к реальности, глубже постичь человеческую трагедию этого писателя. Лот художества достигает большей глубины.