Вано не успел закончить фразы, как Толька швырнул брикет – он топил печь – и вскочил с истерическим воплем:
– Прекрати сейчас же! Слышишь?
– Псих, – сказал Вано.
– Ну и пусть. Не я один. Вы все с ума сошли. Все! Никого у меня не было. Никто не раздваивался. Бред!
– Довольно, Дьячук, – оборвал его Зернов. – Ведите себя прилично. Вы научный работник, а не цирковой клоун. Незачем было ехать сюда, если нервы не в порядке.
– И уеду, – огрызнулся Толька, впрочем, уже тише: отповедь Зернова чуточку остудила его. – Я не Скотт и не Амундсен. Хватит с меня белых снов. На Канатчикову дачу не собираюсь.
– Что это с ним? – шепнул мне Мартин.
Я объяснил.
– Если б не горючее, и я бы смылся, – сказал он. – Слишком много чудес.
7. Ледяная симфония
Что случилось с Толькой, мы так и не узнали, но, видимо, странное здесь обернулось комическим. Вано отмахивался:
– Не хочет говорить, не спрашивай. Перетрусили оба. А я не сплетник. – Он не подсмеивался над Толькой, хотя тот явно напрашивался на ссору.
– У тебя акцент, как у пишущей машинки Остапа Бендера, – язвил он, но Вано только усмехался и помалкивал: он был занят.
Это мы с Мартином под его руководством сменили раздавленный пластик в иллюминаторе. Сам он не мог этого сделать – мешала перевязанная рука. Было также решено, что мы с Мартином будем по очереди сменять его у штурвала водителя. Больше нас ничто не задерживало: Зернов счел работу экспедиции законченной и торопился в Мирный. Мне думается, он спешил удрать от своего двойника: ведь он был единственным, пока избежавшим этой малоприятной встречи. Вопреки им же установленному железному режиму работы и отдыха, он всю ночь не спал после того, как мы перебазировались в кабину снегохода. Я просыпался несколько раз и все время видел огонек его ночника на верхней койке: он что-то читал, вздрагивая при каждом подозрительном шорохе.
О двойниках мы больше не говорили, но утром, после завтрака, когда снегоход наконец двинулся в путь, у него, по-моему, даже лицо просветлело. Вел снегоход Мартин. Вано сидел рядом на откидном сиденье и руководил при помощи знаков. Я отстукал радиограмму в Мирный, перекинулся шуткой с дежурившим на радиостанции Колей Самойловым и записал сводку погоды. Она была вполне благоприятной для нашего возвращения: ясно, ветер слабый, морозец даже не подмосковный, а южный – два-три градуса ниже нуля.
Но молчание в кабине тяготило, как ссора, и я наконец не выдержал:
– У меня вопрос, Борис Аркадьевич. Почему мы все-таки не радируем подробней?
– А что бы вы хотели радировать?
– Все. Что случилось со мной, с Вано. Что мы узнали о розовых «облаках». Что я заснял на кинопленку.
– А как вы думаете, должен быть написан такой рассказ? – спросил в ответ Зернов. – С психологическими нюансами, с анализом ощущений, с подтекстом, если хотите. К сожалению, у меня для этого таланта нет – я не писатель. Да и у вас, я думаю, не выйдет при всем вашем воображении, даже при всей игривости ваших гипотез. А изложить обо всем телеграфным кодом – получатся записки сумасшедшего.
– Можно научно прокомментировать, – не сдавался я.
– На основании каких экспериментальных данных? Что у нас есть, кроме визуальных наблюдений? Ваша пленка? Но она еще не проявлена.
– Что-то же можно все-таки предположить?
– Конечно. Вот и начнем с вас. Что предполагаете вы? Что такое, по-вашему, это розовое «облако»?
– Организм.
– Живой?
– Несомненно. Живой, мыслящий организм с незнакомой нам физико-химической структурой. Какая-то биовзвесь или биогаз. Колмогоров предположил возможность существования мыслящей плесени? С такой же степенью вероятности возможно предположить и мыслящий газ, мыслящий коллоид и мыслящую плазму. Изменчивость цвета – это защитная реакция или окраска эмоций: удивления, интереса, ярости. Изменчивость формы – это двигательные реакции, способность к маневрированию в воздушном пространстве. Человек при ходьбе машет руками, сгибает и передвигает ноги. «Облако» вытягивается, загибает края, сворачивается колоколом.
– О чем вы? – поинтересовался Мартин.
Я перевел.
– Оно еще пенится, когда дышит, и выбрасывает щупальца, когда нападает, – прибавил он.
– Значит, зверь? – спросил Зернов.
– Зверь, – подтвердил Мартин.
Зернов задавал не праздные вопросы. Каждый из них ставил какую-то определенную цель, мне еще не ясную. Казалось, он проверял нас и себя, не спеша с выводами.
– Хорошо, – сказал он, – тогда ответьте: как этот зверь моделирует людей и машины? Зачем он их моделирует? И почему модель уничтожается тотчас же после «обкатки» ее на людях?
– Не знаю, – честно признался я. – «Облако» синтезирует любые атомные структуры – это ясно. Но зачем оно их создает и почему уничтожает – загадка.
И тут вмешался Толька, до сих пор державшийся с непонятной для всех отчужденностью.
– По-моему, самый вопрос поставлен неправильно. Как моделирует? Почему моделирует? Ничего оно не моделирует. Сложный обман чувственных восприятий. Предмет не физики, а психиатрии.
– И моя рана тоже обман? – обиделся Вано.
– Ты сам себя ранил, остальное – иллюзии. И вообще я не понимаю, почему Анохин отказался от своей прежней гипотезы. Конечно, это оружие. Не берусь утверждать чье, – он покосился на Мартина, – но оружие, несомненно. Самое совершенное и, главное, целенаправленное. Психические волны, расщепляющие сознание.
– И лед, – сказал я.
– Почему лед?
– Потому что нужно было расщепить лед, чтобы извлечь «Харьковчанку».
– Посмотрите направо! – крикнул Вано.
То, что мы увидели в бортовой иллюминатор, мгновенно остановило спор. Мартин затормозил. Мы натянули куртки и выскочили из машины. И я начал снимать с ходу, потому что это обещало самую поразительную из моих киносъемок.
Происходившее перед нами походило на чудо, на картину чужой, инопланетной, жизни. Ничто не застилало и не затемняло ее – ни облака, ни снег. Солнце висело над горизонтом, отдавая всю силу своего света возвышающейся над нами изумрудно-голубой толще льда. Идеально гладкий срез ее во всю свою многометровую высь казался стеклянным. Ни человека, ни машины не виднелось на всем его протяжении. Только гигантские розовые диски – я насчитал их больше десятка – легко и беззвучно резали лед, как масло. Представьте себе, что вы режете разогретым ножом брусок сливочного масла, только что вынутого из холодильника. Нож входит в него сразу, почти без трения, скользя между оплывающими стенками. Точно так же оплывали стометровые стенки льда, когда входил в него розовый нож. Он имел форму неправильного овала или трапеции с закругленными углами, а площадь его, по-моему, превышала сотню квадратных метров, поскольку можно было определить издали, на глазок. Толщина его тоже примерно была совсем крохотной – не более двух-трех сантиметров, то есть знакомое нам «облако», видимо, сплющилось, растянулось, превратившись в огромный режущий инструмент, работающий с изумительной быстротой и точностью.