– Спросите профессора.
Я внутренне усмехнулся: не выдержала все-таки. И начал атаку с фланга:
– Но мне гораздо лучше, правда?
– Правда.
– Тогда почему нет свиданий? Или меня все забыли.
Нужно быть монахиней, чтобы выстоять перед таким больным. Сестра Тереза, только однажды сорвавшись с тона, выстояла. Даже некое подобие улыбки скользнуло по ее невозмутимым губам.
– День свиданий сегодня. Прием начнется… – она посмотрела на ручные часы, блеск которых я столько раз видел во время своих пробуждений, – через десять минут.
Я выдержал эти десять минут, покорный, как ягненок. Мне даже разрешили сидеть на постели и разговаривать, не глядя на секундомер: голосовые связки у меня совсем зажили. Но Ирина все же предупредила:
– Говорить буду я, а ты спрашивай.
Но мне даже спрашивать не хотелось, а только повторять пять букв в одной и той же интонации: милая, милая, милая… Занятно все-таки у нас получилось: никаких предварительных объяснений, вздохов, намеков и полунамеков. Всю подготовку провел мой противник Бонвиль – Монжюссо. Интересно, знала ли об этом Ирина? Оказывается, знала – от Зернова. А сама она пребывала в это время в каком-то оцепенении – сон не сон, а сплошной провал в памяти. Очнулась: утро, дремота, вставать не хочется.
– А ты в это время кровью истекал у Зернова в номере. Хорошо, он добрался вовремя: ты еще дышал.
– Откуда добрался?
– Снизу. Из холла. Сам почти без сознания лежал – все тело избито. Чудеса! Словно возвращение из крестовых походов.
– Пожалуй, попозже. Шестнадцатый век, по-моему. Шпаги без ножен, а клинок – как тростинка. Попробуй отбей – молния!
– И ты отбивал? Тоже мне мушкетер! Уметь же надо.
– Учили когда-то в институте: киношникам до всего дело. Вот и пригодилось.
– Пригодилось на операционный стол.
– Так я же в ловушку попал. Позади – стена, сбоку – ров. А у него маневр!
– У кого?
– У Монжюссо. Попробуй выстоять против олимпийского чемпиона. Помнишь парня с повязкой на лбу за табльдотом?
Ирина не удивилась.
– Он и сейчас в отеле. И по-прежнему вместе с Каррези. Кстати, я считала его почему-то киноактером. Кроме нас, эта пара – единственные постояльцы, не сбежавшие из отеля после той ночи. Ну и паника была! А портье даже повесился.
– Какой? – вскрикнул я.
– Тот самый. Лысый.
– Этьен? – переспросил я. – Почему?
– Никто не знает. Не оставил даже записки. Но, по-моему, Зернов что-то подозревает.
– Блеск, – сказал я. – Собаке собачья смерть.
– Ты тоже подозреваешь?
– Не подозреваю, а знаю.
– Что?
– Долго рассказывать. Не сейчас.
– Почему вы от меня скрываете?
– Кое-что знать тебе еще рано. Узнаешь потом. Не сердись – так надо. Лучше скажи, что с Ланге? Где он?
– Уехал. Должно быть, совсем из Парижа. С ним тоже история, – засмеялась она. – Мартин за что-то изувечил его так, что узнать было нельзя. По крайней мере в первые дни. Думали, будет дипломатический скандал, а вышел пшик. Западные немцы и пикнуть не посмели: Мартин – американец и правая рука Томпсона. Здешним риббентропчикам не по зубам. Да и сам Ланге вдруг отказался от всяких претензий: с умалишенными, мол, не судятся. Репортеры бросились за объяснениями к Мартину. Тот угостил их виски и сообщил, что Ланге хотел отбить у него русскую девушку. Это – меня. В общем, смех, но за смехом тоже какая-то тайна. Сейчас Мартин уехал вместе с Томпсоном. Не выпучивай глаз: тоже долго рассказывать. Я тебе все газетные вырезки подобрала – прочтешь. Там и записка к тебе от Мартина – о драке ни слова. Но, по-моему, Зернов и тут что-то знает. Кстати, завтра его выступление на пленарном заседании – все газетчики ждут, как акулы за кормой корабля, а он все откладывает. Из-за тебя, между прочим. Хочет с тобой предварительно встретиться. Сейчас. Опять глаза выпучиваешь? Я же сказала: сейчас.
Зернов появился с кинематографической быстротой и не один. Его сопровождали Каррези и Монжюссо. Более сильного эффекта он произвести не мог. Я разинул рот при виде Монжюссо и даже не ответил на их приветствие.
– Узнал, – сказал по-английски Зернов своим спутникам. – А вы не верили.
Тут я вскипел, благо по-английски кипеть было легче, чем на любом другом языке, кроме русского.
– Я не помешался и не потерял памяти. Трудно не узнать шпагу, которая проткнула тебе горло.
– А вы помните эту шпагу? – почему-то обрадованно спросил Каррези.
– Еще бы.
– А вашу? – Каррези даже привстал от возбуждения. – Миланская работа. Стальная змейка у гарды, вьющаяся вокруг рукояти. Помните?
– Пусть он ее помнит, – злорадно сказал я, кивнув на Монжюссо.
Но тот не обиделся, даже не смутился ничуточки.
– Она висит у меня после шестидесятого года. Приз за Тулузу, – флегматично заметил он.
– Я ее у тебя и запомнил. И клинок и змейку, – снова вмешался Каррези.
Но Монжюссо его не слушал.
– Сколько вы продержались? – спросил он, впервые оглядывая меня с интересом. – Минуту, две?
– Больше, – сказал я. – Вы же работали левой.
– Все равно. Левая у меня много слабее, не та легкость. Но на тренировках… – Он почему-то не закончил фразы и переменил тему: – Ваших я знаю: встречался на фехтовальной дорожке. Но вас не помню. Не включали в команду?
– Бросил фехтованье, – сказал я: мне не хотелось «раскрываться». – Давно уже бросил.
– Жаль, – протянул он и взглянул на Каррези.
Я так и не понял, о чем он пожалел: об утраченном мной интересе к спортивной шпаге или о том, что поединок со мной отнял у него более двух драгоценных минут чемпиона. Каррези заметил мое недоумение и засмеялся:
– Гастон не был на этом поединке.
– Как это – не был? – не понял я. – А это?
Я осторожно пощупал косой шов на горле.
– Вините меня, – смущенно проговорил Каррези. – Я все это придумал у себя на диване. Гастон, которого синтезировали и которому дали в руки такую же синтезированную шпагу, – это плод моего воображения. Как это было сделано, я отказываюсь понимать. Но действительный, настоящий Гастон даже не коснулся вас. Не сердитесь.
– Честно говоря, я даже не помню вас за табльдотом, – прибавил Монжюссо.
– Ложная жизнь, – напомнил мне Зернов наш разговор на лестнице. – Я допускал моделирование предположений или воображаемых ситуаций, – пояснил он Каррези.
– А я ничего не допускал, – нетерпеливо отмахнулся тот, – да и не подпускал к себе эту мировую сенсацию. Сначала просто не верил, как в «летающие блюдца», а потом посмотрел ваш фильм и ахнул: дошло! Целую неделю ни о чем другом говорить не мог, затем привык, как привыкаешь к чему-то необычному, но повторяющемуся и, в общем, далекому. Профессиональные интересы отвлекали и разум и сердце: даже в тот вечер, накануне конгресса, ни о чем не думал, кроме новой картины. Захотелось воскресить исторический фильм – не голливудскую патоку и не музейный экспонат, а нечто переоцененное глазами и мыслью нашего современника. И век выбрал, и героев, и, как у вас говорят, социально-исторический фон. А за табльдотом «звезду» нашел и уговорил. Одна ситуация ему не нравилась: поединок левой рукой. Ну а мне виднее, как это ни странно. Я его помню на фехтовальной дорожке. Со шпагой в правой – слишком профессионален, не сумеет войти в образ. А в левой – бог! Неумная сила, ошибки, злость на себя и чудо естественности. Убедил. Разошлись. Прилег в номере, думаю. Мешает красный свет. Черт с ним, зажмурился. И все представил – дорогу над морем, камень, виноградники, белую стену графского парка. И вдруг чушь какая-то: наемники Гастона – он Бонвиль по роли – останавливают на дороге бродяг не бродяг, туристов не туристов, чужаков, одним словом. Не тот век, не тот сюжет. Хочу выбросить их из замысла и не могу – как прилипли. Тотчас же переключаюсь: пусть! Новый сюжетный поворот, даже оригинально: скажем, бродяги, уличные актеры. А Гастон у себя, естественно, тоже о фильме думает, не о сюжете, конечно, а о себе, все о той же дилемме: левой или правой. Я вступаю с ним в мысленный спор: горячусь, убеждаю, требую. Наконец приказываю: все!