Я протягиваю по траве ноги, ставлю между колен кружку, чтобы она не могла опрокинуться, и начинаю есть. Деревянная ложка покрывается, словно эмалью, бело-розовым густым слоем.
До этого мы с утра облазили весь Картунский бор, собирая ягоду в котелок. Мы находили ее где-нибудь на влажных травянистых полянах или по краю ям. Она тихо горела из-под куста, и, чтобы не давить и не портить ее, мы присаживались и начинали собирать, медленно продвигаясь на коленках.
Маленькие стебли не держат тяжелой земляники, и та словно опустила голову в траву, но вся поляна светится от ее горячего света. Легонько подсовываешь ладонь и принимаешь ягоду, а уронишь вдруг – не пытайся поднять с травы: испортишь, изомнешь, а все равно не будет уже ягоды. Такая она цельная да наполненная, взял, так и держишь на ладони. А потом руки наши еще несколько дней до невозможности пахнут одним ласковым запахом, лесной этой земляникой. Ягода растет и на тропе рядом с нашей палаткой. Но мы ее не берем.
– Пусть. Она общая, она для украшения, – говорит Валя.
Однажды мы с Васькой поехали за грибами. С корзинами, каждая ведра на два, мы сели на вечерний поезд от Люберец и уже ночью слезали на семьдесят третьем километре. Опрометью, чтобы захватить раньше других лавку, мы добежали, спотыкаясь в темноте, до избушки вокзальчика и там пережидали вместе с другими грибниками ночь. Рядом с нами оказался старик, опоздавший на обратный поезд. Он сидел, обложившись двумя корзинами грибов, и, то ли жалеючи грибы, что за ночь неминуемо зачервивеют, то ли себя, то ли вспомнив старуху, ровно через одинаковые промежутки ахал и бормотал, сморкаясь: «Ах ты, язви его…»
Потом кто-то засорил глаз, и люди жгли лучину и говорили громко: «Ты не бойсь, ты открой ширше». – «Да он ширше не открывается». – «А ты напружинься и открой, что он, не собственный, глаз-то…» – «Да, собственный, оттого и болит, мать его так!» – «Так хочешь гриб искать, терпи и ширше его…»
Потом в избушке неожиданно просветлело, так что мы смогли видеть друг друга черными и безликими, и тогда все заспешили в лес.
Мы пошли ходко по мокрым шпалам, поеживаясь и засунув руки в карманы. В корзинах у нас лежали большой будильник, по которому мы узнавали время, хлеб с луком, у Васьки еще яйца от собственного хозяйства, а у меня книга. Я в ту пору всюду таскал за собой книжки, особо я любил фантастику. Эта книга также была фантастическая, и, как сейчас помню, называлась она «Серебряный шар». В общем там какие-то люди прилетели на Луну и на особых аппаратах продвигались к тому месту, где начиналась неведомая часть планеты, потому что Луна повернута к нам только одной стороной. Я как раз успел прочитать строки, как «они перешагнули эту роковую черту видимого и невидимого, и их глазам открылось совершенно необычное зрелище…».
Что открылось их глазам, я так и не узнал и до сих пор не знаю, потому что я потерял ее в лесу, свою книжку. Я заметил потерю в тот момент, когда мы взбирались на железнодорожное полотно, чтобы идти обратно к станции.
– Эх, теря-растеря, – сказал Васька, усаживаясь на холодный рельс. – Ты посмотри, может, она под грибами лежит?
– Нет, Васька, нет ее под грибами. Вот как сейчас помню, я грибы перекладывал и положил ее под кустик, а потом…
До поезда оставалось не больше часа.
– Я без книги не уеду, – сказал я тогда и побрел в лес.
Мы до ночи, до липкой, вроде бы прозрачной темноты, в которой между тем ничего не видно, искали мою книгу. Мы нагибались к каждому кусту и ползали по траве. Мы забрели в заросли, прямо-таки в крошечную чащу пьяники, которой никогда прежде не встречали. Ягоды были синие, с ноготь мизинца, точно виноград, и чуть отдавали брагой. Потом мы рвали яркую калину для букета на комод (ах, калина хвалилась: «Я с медом-то хороша!» А мед говорит: «Я и без тебя неплох»). В сыроватой низине нашли несколько листьев ландыша с красной, как пуговица, завязью. Ландыши и завязь мы сорвали и выбросили, но их длинные корни забрали, их можно было посадить в горшок с землей, поливать теплой водой, и тогда бы вырос настоящий цветок ландыша прямо в январе.
– Твою книгу мыши съели, жабы облизали и муравьи по буквам унесли, – бормотал Васька, ползая по траве и раздвигая папоротник.
– Смотри, – сказал он, – змеиная кожа!
Мы, не прикасаясь, приятно холодея от страха и риска, рассматривали серые слитки чешуи, которые сохраняли форму своей хозяйки. Потом мы потрогали их палкой, и они рассыпались в прах.
– «Они перешагнули эту роковую черту видимого и невидимого, и их глазам открылось совершенно…»
– Иди сюда, тут родник! – закричал Васька.
Это была ямка, выложенная по краям тонкими стволиками, чтобы не обвалилась земля. В темной, но видимой глубине словно бы извергались крошечные вулканчики, нося над собой серую пыль.
По стенкам, как живые, шевелились белые червеобразные корни от светлых поднимающихся струй, и пугливый лягушонок сидел, уцепившись за лист и закрыв от страха глаза.
Смыкаясь головами, мы тихо смотрели в глубь родника, а Васька, который все любил потрогать, протянул руку и коснулся дна. Взвилась серая легкая муть, и все скрылось.
– Родничок-мутничок, – сказал Васька, шмыгнув носом.
– Васька, от чего родник? От слова «родной»?
– Не знаю. Родился, может быть. Или оттого, что здесь его родина. Ведь он из нутра земли идет.
– Так все идет из нутра земли, – сказал я, – и грибы, и ландыши, и пьяника, от которой у тебя, Васька, черные зубы…
Васька тогда начал пить, и я ткнул его головой в ключ, и он поперхнулся. Потом я пил, и Васька налил мне воды за шиворот. И мы пошли к станции.
– «Они перешагнули роковую черту видимого и невидимого, и их глазам открылось совершенно необычное зрелище…» – сказал на память Васька и посмотрел на меня. – Как ты думаешь, что все-таки им открылось?
– Им открылась страна, которой они никогда прежде не видели… Правда, Васька?
– Ага, – сказал Васька и оглянулся на лес.
Больше всего – и единственно – Валюха ревнует меня к рыбам. На этот раз я просидел до сумерек, пока мог разглядеть поплавок на черной поверхности воды.
А вечер был тих, озеро из синего стало молочно-сизым, лесной берег на другом конце плеса стерся до того, что стал одного цвета с водой. Берега на Селигере вообще кажутся замкнутыми, это обман озера. Но с сумерками наступают знаменитые селигерские миражи. Он словно весь сдвигается, исчезают знакомые повороты и берега, недалекий камыш вдруг начинает казаться лесным берегом на другой стороне.
Я, видимо, пересидел слишком. Валя долго сердилась, говорила, чтобы я не ходил «по столу» (а стол у нее везде), чтобы сам шел и чистил свою рыбу. Вот так она покричала и ушла чистить рыбу. Я знаю, как она чистит. Она скоблит ножичком подлещиков и плотву, а мелких окуней, оглянувшись на меня, она потихоньку спускает в воду.
Самую крупную плотвицу Валя назвала первой моей любовницей. Другую, менее крупную, второй любовницей. И, бросая их на шипящую сковородку, сказала так же сердито: