«Ученые, писатели, журналисты, студенты посылали письма в ЦК, в Прокуратуру, в Верховный Суд, секретарю Ленинградского обкома Толстикову, Председателю Верховного Совета Микояну, в Союз писателей. Мы помним далеко не всех, главным образом литераторов: В. Адмони, Б. Ахмадулина, А. Ахматова, В. Ардов, А. Битов, З. Богуславская, Б. Бахтин, А. Вознесенский, Р. Гамзатов, Е. Гнедин, Д. Гранин, Р. Грачев, Н. Грудинина, Ю. Герман…»
И это при том, что позиция Даниила Гранина тоже казалась не вполне внятной – то он вроде бы голосовал за осуждение Бродского, то вроде бы воздержался или просто скрылся у себя на даче, тогда как по своей должности секретаря местного отделения Союза писателей просто обязан был прийти на суд. Что же касается отношения Германа к судебному процессу, то об этом вспоминал Ефим Эткинд в своих «Записках незаговорщика»: «Группа писателей собралась на квартире известного романиста Юрия Павловича Германа – обсуждались возможные (или невозможные?) действия. Сам Юрий Герман, человек степенный, склонный к миролюбивым решениям и вполне лояльный, бушевал: это «дело» представлялось ему нелепым, гротескным, фантастическим; он звонил в управление милиции, с которой у него были давние связи, рассылал письма, уговаривал бюрократов и, будучи по натуре оптимистом, верил в торжество добра».
Вполне определенно позиция и Гранина, и Германа была выражена лишь на заседании секретариата, когда отстраняли от должности ответственного секретаря ленинградского отделения Союза писателей РСФСР Александра Прокофьева, одного из активных сторонников осуждения Бродского. Тогда из уст Юрия Германа прозвучали такие слова: «Вчера в обкоме партии в атмосфере взаимного доверия, искренности и деловитости партгруппа правления пришла к выводу, что первым секретарем Союза мы должны избрать нашего старого и верного друга товарища Дудина М. А. Нам кажется, что дела наши пойдут хорошо, если М. Дудин будет первым секретарем».
Вторым секретарем был избран Даниил Гранин.
Казалось бы, на этом тему Бродского можно было бы и закончить, поскольку всем понятно, что нельзя преследовать человека по суду даже за очень плохие стихи. Плохие или нет, в данном случае не важно, и все-таки надо бы в этом разобраться. Вот как Александр Солженицын оценивал поэзию Бродского:
«Он смотрит на мир мало сказать со снисходительностью – с брезгливостью к бытию, с какой-то гримасой неприязни, нелюбви к существующему, а иногда и отвращения к нему…»
Если в качестве оправдания принять фразу Бродского, будто «искусство есть форма частного предпринимательства», тогда все еще больше запутывается, так что даже не сразу сообразишь, то ли это эпатаж, то ли навеяно личным опытом.
Сергей Довлатов, вспоминая о своей тетке, которая работала секретарем редакции в издательстве, высказал собственное отношение к творчеству поэта:
«Тетка редактировала Юрия Германа, Корнилова, Сейфуллину. Даже Алексея Толстого. Среди других в объединение пришел Иосиф Бродский. Тетка не приняла его. О стихах высказалась так:
– Бред сумасшедшего! (Кстати, в поэзии Бродского есть и это.)
Бродского не приняли. Зато приняли многих других».
Возможно, понять отношение Бродского к окружающему миру помогут такие его слова: «Все, что наличествовало в изобилии, я немедленно воспринимал как разновидность пропаганды».
Весьма многозначительная фраза! Смущает только то, что люди – они ведь тоже в изобилии, от них никуда не деться. Скорее всего, такое отношение к реальности и к людям – всего лишь защитный механизм. Бродский боялся людей, которые могли нарушить хрупкое равновесие его внутреннего мира. Он избегал спорить с теми, кто мог бы попытаться доказать, что он не прав, что все его мировоззрение и даже значительная часть им написанного – результат невежества, бегства от реальной самооценки, попросту халтура! Однако от Бродского снова возвратимся к Герману. Один из вопросов, который остался без ответа: как и почему менялось его мировоззрение, отношение к советской власти. Сергей Довлатов предложил собственное объяснение:
«Единственным, пожалуй, настоящим диссидентом среди ленинградских писателей, причастных к воспитанию молодежи, был Кирилл Владимирович Успенский, который умудрился получить лагерный срок в самый разгар хрущевского либерализма, а по выходе на свободу нес в Союзе писателей такую антисоветчину, которую мне ни до, ни после этого не доводилось слышать в публичных местах. Еще когда Успенский сидел в Крестах, к нему на свидание пришел Юрий Герман в надежде как-то повлиять на взгляды и умонастроения подследственного, но Кирилл Владимирович с таким напором стал пропагандировать гостя, что Юрий Павлович вышел через час из тюрьмы с раз и навсегда пошатнувшейся верой в коммунистические идеалы. Под вызывающей формой поведения К. В. Успенского скрывалась глубокая убежденность в том, что литература в наших условиях – это опасное поприще, требующее от человека стойкости и мужества. Не случайно вокруг Успенского сплотились в основном те литераторы, которые выказали в дальнейшем свою абсолютную неспособность к компромиссам».
И все-таки с Кириллом Успенским я бы поспорил, будь у меня подобная возможность. Какой путь выбрать – сесть в тюрьму за сопротивление режиму и только изредка передавать на волю весточку с оказией? Или же делать хорошую литературу, пробуждая в людях добрые чувства и сохраняя надежду на перемены к лучшему в отдаленном будущем? Если суммировать все то, что написал Юрий Герман за свою жизнь, ответ, по-моему, предельно очевиден.
Кое-что разъяснить нам в мировоззрении Юрия Германа поможет и текст молитвы пожилого человека, который висел над его рабочим столом. Происхождение текста мне неведомо, есть вроде бы версия, что кто-то сделал перевод из английского журнала. Писатель так пояснил свой интерес к этой молитве:
«Этот текст… фактически теперь является моим напутствием самому себе. Ибо до этого пожилого возраста я и дошел».
Итак, «Молитва пожилого человека»: «Господи, ты знаешь лучше меня, что я скоро состарюсь. Удержи меня от рокового обыкновения думать, что я обязан по любому поводу что-то сказать… Спаси меня от стремления вмешиваться в дела каждого, чтобы что-то улучшить. Пусть я буду размышляющим, но не занудой. Полезным, но не деспотом. Охрани меня от соблазна детально излагать бесконечные подробности. Дай мне крылья, чтобы я в немощи достигал цели. Опечатай мои уста, если я хочу повести речь о болезнях. Их становится все больше, а удовольствие без конца рассказывать о них – все слаще… Об одном прошу, Господи, не щади меня, когда у тебя будет случай преподать мне блистательный урок, доказав, что и я могу ошибаться… Если я умел бывать радушным, сбереги во мне эту способность. Право, я не собираюсь превращаться в святого: иные из них невыносимы в близком общении. Однако и люди кислого нрава – вершинные творения самого дьявола. Научи меня открывать хорошее там, где его не ждут, и распознавать неожиданные таланты в других людях».
Молитву и впрямь можно рассматривать как некое напутствие. Ну вот, скажем, предостережение: не стоит по любому поводу свои мысли излагать. Тут вспоминается знаменитая фраза из «Мастера и Маргариты»: «Никогда не разговаривайте с неизвестными». Только в молитве это сказано гораздо жестче – мысли следует скрывать не только от врагов или «неизвестных», но, возможно, даже от друзей. Еще один важный принцип – невмешательство. Припомним, что Михаил Булгаков попытался помочь Николаю Эрдману, заступившись за него в своем письме к вождю, однако ничего не получилось – хорошо хоть, сам не пострадал. А Юрий Герман всего-навсего написал хорошую статью о Михаиле Зощенко, а в результате вызвал волну жесточайшей критики против самого себя. В итоге пришлось приложить немалые усилия для того, чтобы избежать удручающих последствий.
Так, может быть, прав автор той молитвы, прав даже в том случае, если распространить ее на всех людей, не ограничившись только пожилыми? Не вмешиваться и помалкивать… Не знаю, пусть каждый решает это для себя, в меру сил, таланта и числа влиятельных друзей, которые в случае чего помогут.