То желтый куст,
То лодка кверху днищем,
То колесо тележное
В грязи...
Меж лопухов —
Его, наверно, ищут —
Сидит малыш,
Щенок скулит вблизи...
Мастерскими, как бы небрежными мазками набрасывает Рубцов пейзаж окружающей местности, а на самом деле, как и положено у Рубцова, каждая деталь пейзажа несет тот внутренний, почти не осознаваемый смысл, который определяет логику стиха. Лодка, которой по законам рубцовской поэзии положено догнивать на речной мели, перевернута кверху днищем, готова к ремонту, а может, уже и к будущему плаванию... Поэтому и не пугает валяющееся в грязи колесо от разбитой телеги. Все равно, дальше уже не ехать, а плыть... плыть...
И малыш сидит среди лопухов... На мгновение, словно легкий вздох, еще слышен голос неторопливого пейзажиста:
Его, наверно, ищут...
и все, пейзаж исчезает, вернее, автор — пейзажист исчезает, сливаясь с ребенком.
И хотя намеченное действие еще продолжается: «Скулит щенок и все ползет к ребенку...», — оно потеряло смысл, игра закончена. Взрослый мир Николая Рубцова стремительно заполняет строфу смертной печалью:
А тот забыл,
Наверное, о нем
К ромашке тянет
Слабую ручонку
И говорит...
Бог ведает, о чем!..
Про ромашки у Николая Рубцова написано немало, и всегда ромашки у него «будто бы не те»...
Понятно, что с реальным пейзажем распахивающееся перед нами мироздание сходно точно так же, как берег моря с крохотной песчинкой на нем. Само необратимое время перестает действовать в безднах открывающейся высоты, оно уже не властно в распахнувшемся пространстве:
Когда в ночи глухой
Со всех сторон
Шумят вершины сосен,
Когда привычно
Слышатся в лесу
Осин тоскливых
Стоны и молитвы...
Слово, обращенное к Богу — не забудем, что у Рубцова оно произносится младенческими устами! — и достигшее Его, уже само несет в себе искомый Ответ об ином, возможном в пространстве, где нет времени, Пути.
Отец, тот предатель, которого столько раз при жизни убивал Рубцов в своих стихах и с которым он полупримирился незадолго до его смерти, сейчас четыре года спустя после реальной смерти снова возникает из смешанных с глухой тишиной стонов и молитв:
В такую глушь. Вернувшись после битвы, Какой солдат Не уронил слезу?
И сливаются слезы отца и сына в едином искупительном порыве прощения и покаяния. Примирение состоялось. Медленно рассеивается мерцающий свет вечности...
Случайный гость,
Я здесь ищу жилище... —
все еще про себя, все еще там говорит Рубцов, но окружающий мир уже обретает привычные глазу очертания, и только память об искупительном чуде помогает ровно, не ломая интонации, закончить эту более сходную с молитвой пейзажную зарисовку:
И вот пою
Про уголок Руси,
Где желтый куст
И лодка кверху днищем,
И колесо,
Забытое в грязи...
Незаметное стихотворение Рубцова «В сибирской деревне», несомненно, имело истоком какое-то очень глубокое прозрение его автора. Свидетельством этого прозрения может служить и стихотворение «Шумит Катунь»:
...Как я подолгу слушал этот шум,
Когда во мгле горел закатный пламень!
Лицом к реке садился я на камень
И все глядел, задумчив и угрюм,
Как мимо башен, идолов, гробниц
Катунь неслась широкою лавиной,
И кто-то древней клинописью птиц
Записывал напев ее былинный...
Правда, само стихотворение является как бы конспектом произошедшего озарения, из него можно лишь узнать, в чем именно («Молчат цветы, безмолвствуют могилы, И только слышно, как шумит Катунь»...) состояло озарение, но никакого чуда, подобного тому, что происходит в стихотворении «В сибирской деревне», в нем не совершается...
— Я еще раз поеду на Катунь, — говорил Николай Рубцов Г. Володину, — поброжу по берегу, шум реки послушаю. Знаешь, в этом шуме свой ритм и своя интонация. Ни с чем не сравнимая интонация...
Впрочем, «конспект» пригодился Рубцову, когда он здесь же, на Алтае, на Чуйском тракте, писал «Старую дорогу»:
Все облака над ней,
все облака...
В пыли веков мгновенны и незримы,
Идут по ней, как прежде пилигримы,
И машет им прощальная рука.
Навстречу им июльские деньки
Идут в нетленной синенькой рубашке,
По сторонам — качаются ромашки,
И зной звенит во все свои звонки,
И в тень зовут росистые леса...
Как царь любил богатые чертоги,
Так полюбил я древние дороги
И голубые вечности глаза!
[17]
Такие стихи можно писать, только когда знаешь, что «летом земля (вообще жизнь) особенно красива. А сколько еще впереди этих лет?».
Задавая этот вопрос в письме к приятелям, Рубцов подразумевал, что таких лет теперь у него будет много, очень много... Между тем и всяких-то лет оставалось у Рубцова впереди, не считая лета шестьдесят шестого года, всего четыре...
На Алтае Рубцов жил в гостях у друзей... Вернувшись в Вологду, он оказался как бы дома, но не было дома, жить ему было не у кого и не на что...
— Хочу поехать в Тотьму, к дочке... — сказал Рубцов, встретив Сергея Чухина. — Но сам понимаешь...
— Поедем со мной в Дмитриевское... Это совсем недалеко от Новленского... — предложил Чухин.— Шестьдесят километров отсюда. Там у меня тетя и бабушка. Изба большая — зимняя и летняя. Они — в летней, а мы в зимней будем. Лес, речка, озеро — все рядом!
— Неудобно... Ты там свой, а я что?
Но Чухин все-таки уговорил Рубцова, и остаток лета они провели вместе, в небольшой, растянувшейся одним посадом деревеньке на берегу реки, по которой — меньше километра плыть! — легко было добраться до Кубенского озера...
Интересно, что этим летом 1966 года товарищ Николая Рубцова по детдому Анатолий Мартюков как бы вместо Рубцова побывал в Никольском... Еще интереснее, что там он думал о старой дороге, «единственной, и самой трудной — от села Никольского до села Красного»...
Разумеется, летом 1966 года Анатолий Мартюков не знал стихотворения «Старая дорога», но, разглядывая проносящуюся за окном автобуса дорогу, он вспоминал слова Рубцова, имевшие самое непосредственное отношение и к стихотворению, и к самой старой дороге...