Недосыпал поэт, недоедал, обносился, чувствовал себя неполноценным, от этого становился ершистей, вредней, гордыня ж стихотворца непомерна, как кто-то верно заметил».
Замечательным все-таки свойством обладают беллетристы, рванувшие из патриотического лагеря на демократические хлеба! Стоит им только задуматься о чем-либо, и вот, еще и мысли-то никакой не появилось, а воображение уже накручивает детали, образы, картины, да такие разухабистые, пропитанные такой ненавистью к советским временам, что доверчивый читатель сразу представляет и туповатого инструктора обкома партии, приколачивающего на стенку своей комнаты коврик за шесть двадцать (а почему не за семь сорок?), и хамоватого стихоплета, который и в пьяном состоянии расчетливо помнит, кого надо угощать в расчете на ответное угощение, и веселых парней — вологодских писателей, которым якобы зачитывает веселья ради их воевода жалобу партийного ярыжки...
Бессмысленно доказывать, что никогда не был Николай Рубцов жлобом, напряженно рассчитывающим, кому и сколько налить. Точно так же нелепо объяснять, что, получив жалобу от инструктора обкома партии, никак не могли веселиться в Союзе писателей...
Как-никак далековато было до девяностых годов в шестьдесят седьмом...
Зато о том, что «квартира», которой так гордился Рубцов, находилась в рабочем общежитии, в воспоминаниях Виктора Астафьева почему-то ничего не говорится...
Но сохранилось письмо самого Рубцова на имя секретаря Вологодского обкома партии Василия Ивановича Другова (у В. П. Астафьева — получить жилье Рубцову помогает секретарь Вологодского обкома КПСС Анатолий Семенович Дрыгин), в котором он сам рассказывает об этой пикантной особенности полученной им «квартиры».
Изложив вкратце свою горестную биографию, Рубцов сразу переходит к сути дела:
«При Вашем благожелательном участии (Вы, конечно, помните встречу с Вами вологодских и других писателей) я получил место в общежитии (выделено мной. — Н. К.). Искренне и глубоко благодарен Вам, Василий Иванович, за эту помощь, так как с тех пор я живу в более-менее нормальных бытовых условиях.
Хочу только сообщить следующее:
1. Нас в комнате проживает трое.
2. Мои товарищи по местожительству — люди другого дела.
3. В комнате, безусловно, бывают родственники и гости. Есть еще много такого рода пунктов, вследствие которых я до сего времени не имею нормальных условий для работы. Возраст уже не тот, когда можно бродить по морозным улицам и на ходу слагать поэмы и романы. Вследствие тех же «пунктов» я живу отдельно от жены — впрочем, не только вследствие этого: она сама не имеет собственного жилья...»
Письмо это не закончено, и непонятно: то ли Рубцов вообще решил не обращаться к Другову, то ли использовал этот текст как вариант, а отправил какое-то другое письмо... Тем не менее даже и в черновике едва ли стал бы Рубцов придумывать, что в комнате кроме него живут еще двое, если бы жил, как утверждает В. П. Астафьев, один. Отнести это письмо к более раннему периоду жизни Рубцова тоже не получается. Излагая свою биографию, Николай Михайлович пишет, что он «в настоящее время — студент-заочник последнего курса». А это значит, что письмо писалось не раньше лета 1968 года, то есть когда Рубцов уже отпраздновал новоселье на улице VI Армии.
Возможно, Николай Михайлович забраковал этот вариант письма и потому, что слишком сбился на свои личные дела. Слишком — для официального документа, который где-то будут записывать в регистрационные книги, на котором будут писать резолюции.
Во всяком случае, обрывается письмо неожиданно и как-то неловко:
«Среди малознакомых людей я привык называть себя «одиноким». Главное, не знаю, когда это кончится, Василий Иванович! Вряд ли я ошибусь, если скажу, что жизнь зовет к действию».
— 7 —
Таким же неожиданным и неловким, как оборванное на полуфразе письмо, был и окончательный разрыв Рубцова с Генриеттой Михайловной.
Кстати, превращение в общагу жилплощади на улице VI Армии сыграло в этом разрыве далеко не последнюю роль...
Летом 1968 года еще ничего не предвещало решительной ссоры.
После похорон Яшина Рубцов приезжал в Николу, где Генриетта Михайловна, Лена и Александра Александровна уже перебрались жить в сельсовет, поскольку «плоскокрышая избушка» окончательно пришла в негодность.
Тогда и состоялся разговор о дальнейших планах.
«Рубцов, — вспоминает Генриетта Михайловна, — звал нас переехать в Вологду, но жилья у него не было, жил в общежитии...»
По-видимому, Рубцов все-таки пообещал забрать семью в Вологду. Сдержать обещание (см. письмо Другову) не удалось, но объяснить это Генриетте Михайловне, а главное, ее матери — «теще-гренадеру», было невозможно.
Впрочем, Рубцов и не объяснял ничего. Он просто махнул рукой...
И вот 6 ноября 1968 года пришло извещение:
«В Тотемский райнарсуд обратилась гр. Меньшикова Генриетта Михайловна о взыскании алиментов на содержание ребенка, поэтому просим Вас выслать справку о Вашем семейном положении и о заработке».
На что рассчитывала Александра Александровна, подговаривая свою дочь подать на Рубцова в суд, — непонятно. Едва ли она питала какие-то иллюзии насчет рубцовских заработков... Решение было скорее импульсивным, чем расчетливым, и возникнуть могло только в атмосфере полной нищеты и безвыходности вологодской деревни. Но, хотя Генриетта Михайловна и не ждала ничего хорошего от суда, слова судьи, объявившего, что алиментов будет начислено — пять рублей в месяц, ошеломили ее.
Генриетта Михайловна прекратила судебное дело и снова попыталась восстановить прежние отношения с мужем. Через месяц он получил открытку:
«Коля, здравствуй! Поздравляю тебя с Новым годом и днем рождения. Желаю тебе всего наилучшего. Суд прекратила, по какой причине, потом узнаешь. Как у тебя дела? Привет от Лены».
Известно, что на Пасху 1969 года Генриетта Михайловна приезжала в Вологду.
«Я была на курсах клубных работников в Кириллове. На обратном пути, это было в апреле, я заехала к Рубцову, он жил уже на улице Яшина. Я пришла утром. Рубцов был один. День был субботний 11 апреля. Я у него прибралась, помыла, он сходил в магазин, принес еду, я приготовила обед, и к обеду к нам пришли гости... На другой день была Пасха. Утром он принес из магазина яйца, я их сварила в луковой шелухе, они стали красными, и мы пошли к Астафьевым. Это было 12 апреля в первый коммунистический субботник».
Жена Виктора Астафьева, хотя и перепутала даты,
[18] но само Светлое воскресенье и своих гостей запомнила хорошо...
«Не помню, на второй или на третий день после майских праздников... — пишет она в своих воспоминаниях, — перед обедом приходит к нам Николай Михайлович, постриженный, в голубой шелковой рубашке, смущенно-улыбчивый, руки спрятаны за спину, а сам все улыбается, и загадочно, и радостно. За ним вошла женщина, светловолосая, скромно одетая, чуть смущенная, но полная достоинства. Мы как раз пили чай и пригласили их. Войдя в кухню, Николай торжественно поставил на стол деревянную маленькую кадушечку, разрисованную яркими цветами, — такие часто продают на базаре. В ней — крашеные разноцветные яички. Заметив наше удивление, тут же выпалил радостно: «Сегодня же Пасха! А вы и не знали? Я же говорил, что они не знают, — сказал он, обратившись к своей спутнице. — Христос воскрес! — весело крикнул он. — А можно похристосоваться-то?»