И он направился в забегаловку (чайную уже закрыли) на поиски.
Рубцов стоял в густой очереди.
К прилавку было не протолкнуться, и Рубцов через головы передал Сизову одну за другой «бомбы» с чернильно-густой жидкостью.
— Фу! — выдохнул Рубцов, когда выбрались из забегаловки. — Даже плешь вспотела. А куда ты дел своего приятеля?
— А он там нас ждет, в садике. Я за тебя побоялся.
— Побоялся! Не из таких клоак выбирались. А вот человека-то ты зря одного оставил...
«Уже стемнело, — писал Михаил Сизов. — Открытая «бомба» стояла на скамейке. Рубцов сидел перед ней, поблескивающей под луной, нога на ногу, держал в руке снятый с сучка акации стакан, наполненный «чернилами», и буравил меня злыми темными глазами. Часто моргал, как будто сам не мог выдержать демонического напряжения своего взгляда, и напропалую, как теща, распекал меня...»
— Ты зачем обидел человека?.. — говорил Рубцов. — И вообще, зачем ты пьешь? Такой молодой и уже в стакан смотришь! Нет, я тебе не налью. Сам выпью, а тебе не налью. Ты же ничего еще не сделал, чтобы пить. Да... Я сделал дело. А ты — нет. Я ведь только слово могу сказать, и тебя нигде не напечатают... Ну ладно, вот тебе, выпей. И больше не ожидай. Все...
Серебрилось под луной поле. Огромная и багровая, висела она низко над елками оврага. Скрипел коростель.
— Ты иди домой, а я тут посижу, — неожиданно мирно попросил Рубцов и пошагал со своей бутылкой подальше от дороги, в молодую рожь. Уселся. Смятенно закричали ночные птахи.
Из оврага наносило горьковатым туманцем — где-то жгли костер... Сизов вздохнул и ушел спать на сеновал, долго не мог уснуть.
Он слышал, как вернулся Рубцов, его долгий, до трех часов ночи, громкий разговор с матерью.
Утром Михаил вышел помочь матери окучивать картошку. Влажная земля приятно холодила босые ноги. Рубцов, облокотившись на изгородь, хмуро наблюдал за ним. Одет Рубцов был, несмотря на разгорающийся зной, все в ту же замшевую курточку. Отстраненно смотрел в сторону, наморщив лоб. Потом опять поежился, «точно за воротник попали опилки, точно не летний зной, а осенняя неволя-непогодь на дворе»...
— 4 —
Писать о последних годах жизни Николая Рубцова занятие нелегкое и неблагодарное. Все перепуталось в эти месяцы в его жизни, и он, всегда старавшийся не смешивать литературные, дружеские и семейные дела, сейчас словно бы позабыл о своем правиле.
Он мог, ничего не объясняя, привести в гости к Астафьевым свою бывшую жену, а потом, также ничего не объясняя, бросить ее на улице и уйти с Астафьевыми к другим знакомым. Он мог ни с того ни с сего уехать на Урал, пытаясь разыскать там (почему там?) брата Альберта...
Обиды своей новой сожительницы, Людмилы Д., он переносил на отношения к друзьям — мнение о ее стихах путал с отношением к самому себе.
Но в хаосе и запутанности последних месяцев тоже прослеживается своя логика.
Так бывает, когда в конце трудного пути, почувствовав близкую передышку, расслабится человек. Тогда и торжествуют над ним темные силы, которые не могли его одолеть, пока этот человек шел.
Последние полтора года жизни Рубцова заполнены романом с Людмилой Д.
Они познакомились в общежитии Литинститута еще в 1963 году, но тогда с ее стороны особой симпатии к Рубцову не возникло, как и в апреле 1964 года, когда она снова увидела его...
«Он неприятно поразил меня своим внешним видом... На голове — пыльный берет, старенькое вытертое пальтишко болталось на нем».
[23]
Правда, были еще удивительные стихи Рубцова, но это открылось Д. только через четыре года, когда в 1967 году она прочитала рубцовскую «Звезду полей».
Что думала она, на что рассчитывала, на что надеялась, отправившись в Вологду, чтобы «поклониться» гениальному поэту? Что вообще в таких случаях может думать женщина. уже перешагнувшая тридцатилетний рубеж, так и не устроившаяся в жизни, но все еще привлекательная, все еще не потерявшая надежду на какое-то лучшее устройство жизни?
Наверняка, поднимаясь по лестнице к рубцовской квартире, Д. и сама не знала, чего она хочет, чего ждет...
Экзальтация и тщеславие, самопожертвование и какая-то расчетливость переполняли ее, и, конечно же, примиряя женское тщеславие и высокое благородство, было еще и ожидание Чуда...
Она позвонила.
Дверь открыл Рубцов. «В старых подшитых валенках, еще более полысевший...» Увидев гостью, он уронил рукопись, и листочки разлетелись по коридору.
Как и должно быть в жизни, встреча оказалась не такой, как представляла ее себе Д., — все произошло обыденней и прекрасней.
В своих воспоминаниях Д. очень точно передает мысли и ощущения женщины, задавшейся целью влюбиться в Рубцова, не только в его стихи, но и в него самого...
«Утром я проснулась от гудения множества голосов, в окно каюты било солнце, теплоход вздрагивал, что-то где-то шипело. За окном была какая-то пристань. Уж не Тотьма ли? Было семь часов утра. Я быстро поднялась. Рубцов спал на верхней полке младенческим сном. Я потрясла его за плечо, он проснулся, выглянул в окно и вскочил...
Мы вышли заспанные, неумытые и влились в толпу, которая уже выливалась по трапу на пристань. Утренний холодок охватил нас, я сразу вся продрогла. Мы стали подниматься по тропинке вверх, по берегу Сухоны и остановились на очень возвышенном месте.
— А теперь я умоюсь! — сказал Рубцов и сбежал вниз к воде. Там он долго и с наслаждением плескался, фыркал. Я стояла, смотрела вокруг на солнечные зеленые дали и была благодарна судьбе, что она дала мне этот день и этого человека».
Так и начался этот роман.
Еще ничего, кажется, не произошло, но уже оказались разрушенными отношения Николая Рубцова с семьей, живущей в Никольском. Подруги запомнили спутницу Рубцова и поспешили рассказать про нее Генриетте Михайловне...
Еще только-только встретились, а уже разругались.
— Она же чернокнижница! — сказал Рубцов про Марину Цветаеву. — Ведьма... Она злая. Злая и ее поэзия!
— Как ты, Рубцов, можешь такое говорить?! — возмутилась Д. — Как ты можешь? У нее не злая поэзия, а трагическая! Ее жизнь была трагическая, и вся ее судьба — в ее стихах.