— Врешь! — вновь выкрикнул он, наклонился вперед, и его рука метнулась ко мне с явным желанием дать оплеуху. Однако я успел откинуться на спинку стула, и его рука до меня не дотянулась.
В комнату вошла женщина в красной косынке и такой же, как у Спиркина, кожаной куртке, подпоясанная ремнем с кобурой. Она наклонилась к следователю и что-то тихо прошептала.
— Фекла! — невольно вырвалось у меня, так как я узнал в ней бывшую горничную киевских хозяев.
Она подняла голову и посмотрела на меня. Вместо глаз я увидел две льдинки.
— Ты его знаешь? — спросил Спиркин.
— Да, он офицер, врач, — ответила она, — но сейчас не до него. Пусть посидит с заложниками, а потом решим, что с ним делать. Может, он как врач нам пригодится, по сути, он безвредный.
Столь уничижительное отношение к моей особе меня не обрадовало, но из сказанного Феклой я сделал вывод, что мои дела не так уж плохи. В битком набитой камере я узнал, что взбунтовался 20-й советский полк под командованием атамана Струка, который, в очередной раз поменяв флаг, провозгласил себя командующим Первой повстанческой армией и идет со своим войском на Чернобыль, по пути искореняя «коммунию» и устраивая погромы. Сообщение по реке было практически прервано — атаман перехватывал пароходы, идущие в обоих направлениях.
С повадками атамана Струка, уроженца села Грини Горностайпольской волости, многие из находящихся в камере были знакомы еще по 17-му году, когда тот партизанил в местных лесах с отрядом «вольных казаков», и оптимизма это не прибавляло.
После короткого боя части «красных» были выбиты из городка, и заключенных выпустили на волю. Нам пришлось пару часов подождать для получения на руки документов, подтверждающих, что мы жертвы комиссаров и ЧК, и должных служить нам охранными грамотами. В напутствие командир освободившего нас отряда, по виду бывший студент, сказал короткую речь, завершив ее словами: «Жиды-коммунисты превращают наши святые лавры в конюшни, убивают в Киеве наших братьев, и мы ответим на это еще большим террором!»
В том, что эта охранная грамота была нелишней, я убедился, как только оказался на заселенной в основном евреями улице, ведущей к дому Ицхака Менделя. Повсюду шел грабеж, раздавались мужские и женские крики, выстрелы. Я увидел группу из восьми евреев разных возрастов, в порванной одежде, со следами побоев, конвоируемую тремя вооруженными повстанцами. Среди этих евреев был и сгорбившийся Ицхак Мендель, он, узнав меня, произнес с горечью:
— Мы должны вспомнить о дне Страшного Суда, ибо сказано: «Близок Великий День Бога, близок день шофара и вопля!»
Я поинтересовался у одного из конвоиров, подозрительно на меня смотревшего, куда ведут арестованных. Тот навел на меня винтовку и потребовал документы. Предъявленные бумаги расположили его ко мне, и он пояснил, что жидов ведут топить, за сегодня это уже не первая ходка и еще не последняя. Я попросил отпустить Менделя, но мне было в этом отказано. Я продолжал настаивать, и после небольшого совещания конвоиры согласились его отпустить за выкуп — пять тысяч рублей «николаевками». Я мог пообещать им только полторы тысячи — это все, что у меня осталось. Пользуясь тем, что дом Менделя находился неподалеку, я быстрым шагом устремился туда, торопясь принести деньги. Но дом встретил меня разбитыми окнами, выломанной дверью и полным разгромом внутри. Мои деньги и револьвер, хранившиеся в тумбочке возле кровати, исчезли. Я без сил опустился на голую панцирную сетку кровати (постель валялась на полу), вспоминая, как Мендель гордо демонстрировал мне упругость ее пружин, когда я у него поселялся. Самое ужасное чувство — это ощущение своей незначительности и беспомощности. А я ничем не мог помочь Ицхаку Менделю. Хотя оставалась еще возможность вернуться и узнать у Менделя, нет ли у него самого припрятанных в тайнике денег, которые могли бы спасти ему жизнь.
«Ревекка! — всплывшее в сознании имя оглушило меня, заставив бешено пульсировать кровь в висках. — Что с ней? Я, конечно, могу попытаться спасти Менделя, узнав у него о тайнике, но Ревекка!.. Возможно, она также нуждается в помощи, а я трачу здесь драгоценное время!»
Мне вспомнилась рассказанная Менделем притча про двух евреев, оказавшихся в пустыне с запасом воды только для одного. Тогда Ицхак, хитро прищурившись, спросил меня, как бы им следовало поступить? Услышав мой ответ — разделить воду пополам, он радостно сообщил: «Тогда погибнут оба. По мнению рабби Акивы, следует спасти жизнь одного из них. Кого? Выбор всегда трудно сделать, но надо!»
Сейчас я сделал свой выбор (пусть простит меня Ицхак Мендель!), отправившись к дому, где жила Ревекка. Я гнал от себя мысли о том, что подумает обо мне Ицхак Мендель, когда у конвоиров исчерпается терпение и они решат больше меня не ждать. В свои предсмертные мгновения, с последним глотком воздуха он лишь промолвит: «Адонай!
[49]» — и исчезнет в водах Припяти.
Просторный дом Аврахама Исраэля тоже встретил меня выбитыми окнами и распахнутой настежь дверью. Я услышал голоса внутри и девичий вопль, исполненный ужаса. Хозяев дома я увидел сразу — они лежали на полу в лужах крови, иссеченные шашками. Я двинулся на шум, несмотря на увещевания внутреннего голоса: «Что ты можешь сделать один, без оружия? Ничего! Уходи отсюда, из этого города, забудь обо всем! Пройдет время, и ты сможешь забыть».
Но я упрямо, как бык на красную тряпку, шел вперед, чувствуя, как во мне бурлит дурная кровь, изгоняя страх, и без раздумий распахнул дверь, за которой слышались голоса. Обнаженная Ревекка лежала на кровати, один из повстанцев удерживал ее, схватив за руки, второй примостился на кровати со спущенными штанами, пытаясь совладать с ее ногами. Мне повезло: их винтовки стояли у двери.
Я сориентировался быстрее, чем они, схватил винтарь и сильным ударом приклада в голову сбросил струковца со спущенными штанами на пол, где валялась порванная одежда девушки. Второй насильник выхватил шашку, бросился на меня, но я уже успел передернуть затвор винтовки и выстрелил почти в упор. Пуля насквозь пронзила ему грудь, заставив захлебнуться кровью, выронить шашку и осесть на пол. Я вновь передернул затвор, и следующая пуля снесла ему полголовы, разбросав вокруг мозги. А я уже занимался вторым, со спущенными штанами, — долбил ему голову прикладом, пока она не превратилась в жуткое месиво, и лишь после этого перевел взгляд на Ревекку. Девушку трясло, как в лихорадке, она, стуча зубами, сидела на кровати, поджав ноги, обхватив их руками, и не делала ни малейшей попытки прикрыть свою наготу. Ее глаза были широко открыты, но, похоже, даже если она и видела меня, то не узнавала.
Я сбросил свое пальто и, вытряхнув из шинели безжизненное тело струковца со спущенными штанами, накинул его одежду на себя. Подпоясался ремнем с шашкой, на голову водрузил папаху — теперь я ничем не отличался от бойцов атамана Струка. Следовало найти одежду для Ревекки, сидевшей на кровати все в той же позе. Первоначально я собирался обрядить ее в шинель второго бойца, но потом отказался от этой мысли — взглянув на ее лицо, любой распознал бы в ней девушку, так что подобный маскарад был обречен на неудачу. Я вышел из комнаты, решив заняться поисками подходящей одежды и моля Бога, чтобы сюда не нагрянули очередные грабители из банды Струка. Какая-то фигура метнулась ко мне, и я еле успел среагировать — саданул ее прикладом винтовки, но лезвие ножа успело пропороть рукав шинели и слегка задеть мою руку. Нападавший отлетел к стене и замер под дулом винтовки в моих руках — это оказался Арон, без верхней одежды, на нем был лишь талес
[50].