У меня нет права говорить от имени моей страны, но, быть может, есть право говорить от имени некоторого — бо́льшего, чем принято думать, — числа французов, похожих на меня, а я вовсе не стыжусь считать себя средним французом — возможно, более одаренным, чем другой, способностью выразить свои мысли, но мыслящим в русле традиций и духа старого народа, из которого вышел. Средний француз очень редко соглашается с теми, кто объявляет себя вождем общественного мнения в политике, в деловой сфере или даже в литературе (на деле они только его эксплуатируют), но в родных пределах для него не составляет труда объясниться с первым встречным. Не верьте тем, кто говорит, будто француз, достойный зваться французом, думает только о том, как восстановить, поднять материально свою страну, прежде всего и только ее, любым путем, за счет кого угодно. Любой француз, достойный так зваться, напротив, прекрасно знает, что для восстановления своей страны важно вместе с ней восстановить духовные ценности, которые придают исторический смысл имени Франции, званию француза. Так называемый национальный эгоизм (это касается всех народов, а нашего особенно) — обман. Франция желает справедливого и свободного мира, ибо она может быть справедливой лишь в справедливом мире. Она может быть свободной лишь в свободном мире.
Вера в свободу постепенно слабела в сознании людей задолго до того, как ей стали угрожать диктатуры. Бог мало-помалу терял верующих задолго до того, как диктаторы разрушили святилища и осквернили алтари. Без сомнения, идею демократии уже никто не оспаривал, казалось, ее будущее в мире обеспечено, и человек 1900-х, к примеру, не отделял идею демократии от идеи прогресса, неминуемого и неопределенного. Однако, позвольте заметить, насчет смысла слова «демократия» он глубоко заблуждался. Демократия означает не столько свободу, сколько равенство, в ней куда больше эгалитаризма, чем анархизма. Человек эпохи 1900-х очередную победу равенства каждый раз принимал за победу свободы. Он не сознавал, что в первую голову то была очередная победа государства. Каждая победа равенства сулила любому гражданину некоторые выгоды и тешила его самолюбие, но настоящую выгоду извлекало из нее только государство. Сведение всех к общему знаменателю бесконечно облегчает задачу диктатур. Тоталитарные режимы — самые эгалитарные. Тотальное равенство — во всеобщем рабстве.
…Прошло сто пятьдесят лет после «Декларации прав», сто пятьдесят лет после этого взрыва надежды! Сто пятьдесят лет тому назад мы предъявили миру эту торжественную декларацию, и сегодня французы вправе с горечью спросить: что сделал с нею мир? О, впрочем, мы никого не упрекаем! Мы указали путь и должны были по нему идти. Мы пошли другим путем, он и привел нас туда, где мы теперь оказались. Ибо когда мы провозгласили Права Человека и наступление цивилизации свободы, равенства и братства, в то же самое время, вместе с запуском в Англии первых ткацких станков, на историческом горизонте появилась цивилизация иного рода. Не стану утверждать, что две цивилизации не могли слиться в одну, способную прославить человечество! Но никто не убедит меня, будто та цивилизация, что привела сейчас к самым большим разрушениям во всей истории, соответствует традиции и гению моей страны. Моя страна служила ей, пусть так, она впала в этот грех, но не извлекла для себя никакой пользы, эта цивилизация не принесла ей ничего, кроме вреда, постепенно ослабила ее, заставила деградировать, отняла веру в себя — дошло до того, что сегодня моя страна ждет спасения от идеологий, совершенно чуждых тому, на чем всегда зиждилось ее понимание человека и жизни.
После восьми лет изгнания — позвольте напомнить мимоходом, люди слишком часто забывают, что я покинул Францию за несколько месяцев до Мюнхенского сговора и бежал не от немцев, а от распространившейся, подобно раку, вездесущей лжи, от которой следовало отойти подальше любому, кто хотел сохранить свободу духа, — после восьми лет изгнания я обнаружил, что моя страна больна новой ложью, если только это не прежняя ложь под другим именем. Враги моей страны могут говорить, будто она в состоянии упадка, ну и пусть! Если моя страна больна, значит, нездорова и свобода во всем мире. Друзья могут воздать ей справедливость: вот уже много лет она несет те же потери, что и свобода, слабеет вместе со свободой и, вероятно, погибнет вместе с ней. Те, кто повторяет: «Свобода — для чего она?» — точно так же могли бы спросить: Франция — для чего она? Зачем нужна Франция?
О, знаю: моя страна способна кое в чем разочаровать реалистичные, трудолюбивые народы. Кажется, в определенных отношениях она и впрямь изменяет себе. Но ей необходимо понимать, чтобы любить. Ей нужно понимать, чтобы действовать. Она не сможет работать ради мира, которого не понимает и уже не считает достойным любви. Кто может считать этот мир достойным любви? Зачем любить того, кто сам предался ненависти? Даже Богу это не удается, он смиренно попускает существование ада. Сын Божий умер, и можно было бы сказать, что ад пережил Сына Божия. О, мое сравнение современного мира с адом вполне может смутить вас. Но, без сомнения, именно такое чувство должны были испытать жители Нагасаки, если только — увы! — им хватило на это времени.
У Франции есть основания относиться без восторга к плану Монне
[11]. От нее требуют строить машины, больше и больше машин, спасаться с помощью машиностроения. Она уже не верит в бесконечное умножение машин. Ни один здравомыслящий человек не может слепо верить в бесконечное умножение машин, так как мы начинаем понимать, что венцом всего этого строительства, возможно, станет единственная и неповторимая машина, предназначенная для уничтожения всех остальных. В самом деле, ведь атомная бомба — машина. Если машина — это средство для производства энергии, в стальном теле завтрашней атомной бомбы сконцентрируется больше энергии, чем потребовалось бы для работы всех машин, вместе взятых, с самого начала машинной цивилизации.
Не думайте, что столь простые истины недоступны среднему французу! Старейший христианский народ Европы может кончить тем, что однажды предаст себя сатане, но он не сдастся ему с закрытыми глазами. Не говорите мне, что современные французы, занятые операциями на черном рынке, далеки от размышлений метафизического толка. Народы воздействуют на историю своего рода элементарными движениями национального инстинкта. Вероятно, Франция противится контрцивилизации, с которой все менее чувствует себя солидарной, еще того не осознав. Тем не менее она действительно ей противится. По образному жаргонному выражению, она тормозит. Но прежде чем упрекать ее в том, что она отказывается идти со всеми вместе или отстает, рискуя внести беспорядок в общее движение, хорошо бы задаться вопросом, куда мы движемся.
Среди вас много молодых людей, я с первого взгляда отметил их присутствие в зале. Я обращаюсь именно к ним. И к тем, кто стоит за ними, к еще более юным, поскольку, как никогда, уверен, что сегодня дети — последний резерв мира, его последний шанс. Люди моего возраста еще способны что-то сохранять, но глупо рассчитывать на них, когда речь идет о сопротивлении чему бы то ни было, они уже слишком многое приняли, слишком много перенесли. Завтра они поставят себе в заслугу согласиться на большее, вытерпеть еще больше. Поистине, их стойкость огромна! Но вся энергия, которой они располагают, нужна им, чтобы жить, выжить, уцелеть, выйдя из самых невероятных катастроф точно такими же или почти такими же, как прежде. Думаю, что их недюжинная физическая стойкость связана с недостатком воображения, а то, пожалуй, и с атрофией этой способности. Каким бы абсурдным ни казался им мир, где достигшая высот техническая цивилизация подвергает их риску в тысячу раз большему, чем варварство (и, позвольте заметить, цивилизация обходится дорого, крайне дорого, тогда как варварство не стоит ни гроша, дается даром), они абсолютно не способны представить себе какой-нибудь другой мир. Предположим, завтра из-за неудачных испытаний новой техники расщепления плутония две трети планеты взлетят на воздух — в оставшейся трети они восстановят разрушенные лаборатории за счет горстки уцелевших налогоплательщиков…