Чудовища способны многое разрушить, но они в самих себе носят это гибельное начало. Должно быть, тоталитарный человек ненадолго переживет цивилизацию, которую разрушит, и, следовательно, он разрушит ее понапрасну, вот что нужно понять. Дураки обычно думают, что, в конце концов, крепкие парни, свободные от всякой метафизической тревоги и каких-либо нравственных терзаний, но зато спортивные, работящие и дисциплинированные, могут быть, куда ни шло, превосходной рабочей силой. Когда планета будет полностью оборудована по последнему слову техники этими искусными животными, будет время их обратить и окрестить, то бишь вернуть им все, чего у них недостает, думают дураки особого разряда из определенных католических кругов. Глубокое заблуждение! Тоталитарный человек — прекрасный инструмент для работы или для войны, с огромной отдачей, но долго он не прослужит. Существование тоталитарного человека, этого шедевра бездушной техники, навсегда останется в человеческой истории некой случайностью, и эта случайность может также оказаться последней в истории. Прежде чем будет достигнут воображаемый рай — рай универсального комфорта для усовершенствованных животных, тоталитарный человек, скитаясь по духовной пустыне, умрет от жажды, которую ему нечем будет утолить, разве что кровью себе подобных. И будут пить кровь, лакать ее, точно суки, ибо исчерпали они источники воды живой. И будут умирать от жажды, жуя последние сгустки черной крови и припадая ухом к земле: услышать бы перед смертью шум подземных вод.
* * *
С тех пор как я вернулся из Америки, меня нередко упрекают в том, что я правильно рассуждаю, но не прихожу к заключению. О каком заключении идет речь? О том, чтобы принять некую систему? Вступить в какую-либо партию? Но системы и партии нужны сегодня лишь затем, чтобы успокаивать дураков. Мое призвание на земле заключается не в том, чтобы успокаивать дураков, — впрочем, дураки в конце концов всегда успокаивают себя сами, они тяготеют к безопасности, как чугунный блок к неподвижности. Ведь и здесь все тот же обман! Этот мир считает, будто он движется, так как он представляет себе движение чисто материально. Мир в движении — это мир, взбирающийся по склону, а не катящийся вниз с горы. Как быстро ни катись, это лишь ускоряет падение, вот и все. Между теми, кто считает цивилизацию победой человека в сражении с детерминизмом вещей (и прежде всего с тем аспектом всеобщего детерминизма, который крепко держит его самого, как смола — увязший в ней кончик птичьего крыла), и теми, кто хочет превратить человека в вещь наряду с другими вещами, примирение невозможно ни в какой системе. Но все системы и партии существуют только для того, чтобы люди поверили в осуществимость такого примирения. В настоящее время я не знаю системы или партии, которой можно было бы доверить правильную мысль, хоть слабо надеясь, что назавтра ее не исказят до неузнаваемости. У меня правильных идей немного, я ими дорожу и не отдам их в общественный приют (чуть не сказал: в публичный дом, ведь проституирование идей во всем мире превратилось в государственный институт). Стоит отпустить гулять без присмотра любую идею, как Красную Шапочку, с косичкой за спиной и корзиночкой в руке, — и на первом же углу ее изнасилует какой-нибудь одетый в форму лозунг. Потому что все лозунги ходят в форме, все они служат в полиции.
Европа разлагается, и все системы, которые нам расхваливают, это системы распада, если даже за ними якобы стоит стремление отыскать формулу примирения. Что ж, разложение тоже в каком-то смысле примиряет. Примирение в коррупции — неплохая идея, но системы не могут ее осуществить. А вот черный рынок сразу же достиг в этом успеха, именно потому, что он не система. Черный рынок родился не в техническом бюро. Он организовался сам по себе, это плод коллективного творчества. Конституции черного рынка нет, как нет английской конституции, что не мешает Англии и черному рынку успешно функционировать. Черный рынок имеет огромное преимущество перед системами: он существует не на бумаге и, несмотря на любые усилия техников, его невозможно ни уничтожить, ни даже по-настоящему контролировать. Черный рынок — поистине образ современного мира, этакая народная, лубочная картинка современного мира. Это современный мир в действии, и если завтра нашей планете суждено распасться, это будет последняя — грубоватая, конечно, но на сей раз действительно эффективная форма демократии. Демократии черного рынка не грозит Мюнхен. Против этой демократии все рецепты государственного регулирования оказались бесполезными, и когда черный рынок умрет, он умрет своей смертью, так же как он жил своей собственной жизнью. Вполне можно сравнить — не возмущайтесь, не дослушав! — народ черного рынка с народом эпохи соборов или даже Крестовых походов. Соборы и Крестовые походы — дело коллективное, вдохновленное верой и на время всех сплотившее. Черный рынок, конечно же, вдохновлен не верой, но в нем есть порыв, это прыжок не в высоту, а в пустоту, но все-таки прыжок, с этим не поспоришь. Черный рынок примирил все классы, все они на нем представлены. Есть черный рынок баронов, а также Петра Пустынника и Готье Нищего, есть даже Крестовый поход детей, черный рынок лицеев
[22]… Да, на черном рынке представлены все классы, и если крестьянство — в первых рядах, то и рабочий класс, уверяю вас, не в арьергарде. Увы! Позвольте заметить мимоходом: разложение народа, которое обличает в 1913 году Пеги — обличает без негодования, но со стеснением в груди, с глубоким глухим стоном (так стонет смертельно раненный), это разложение сегодня ни у кого не вызывает сомнений. Был в моей стране тип человека из народа, был рабочий предместья, были крестьяне, о которых говорит Пеги, но сегодня их надо создавать из ничего. А вернее, их уже не создашь. Нелепо само желание их вернуть, история никогда ничего не возвращает. Пятнадцатилетний подросток из мелких буржуа с признаками дегенерата, который ловчит в лицее, знает толк во всех махинациях и празднует с семьей свой первый миллион, изобретательностью, хитростью, гнусным оптимизмом похож, как родной брат, на своего товарища из рабочих, который тоже обтяпывает делишки, разве что руки у него погрубее.
С тех пор как я вернулся из Америки, черный рынок представляется мне именно в виде рук. Руки, руки, повсюду руки. Век рук, по словам Рембо, каких только нет… Шершавые и мягкие, черные и белые, розовые бархатные ручки с лакированными коготками и могучие кожаные ручищи, короткопалые, как култышки, длинные и бледные, ладони школьников с чернильными пятнами, руки подмастерьев с обгрызенными ногтями, волосатые и гладкие… Мы только и видим, как снуют эти шустрые пятерни, извлекая из одного кармана и пряча в другой, быстрые, как молния, они то выжидают в темном углу, то потихоньку крадутся под столом, то карабкаются по стене, то, как мухи, липнут к потолку, готовые вовремя спикировать на скатерть и скрыться с добычей. Руки бегут по тротуарам — неровен час, отдавишь их ненароком, и к исходу дня вас преследует воспоминание об этих руках: каждый вечер, ложась спать, вы боитесь, что они вот-вот выпадут из кармана ваших брюк вместе с мелочью и юркнут под кровать.