Женщина взяла меня за руку и отвела к парикмахеру. Это был седой старик в белом мятом халате и валенках. Он показал мне машинку: «Давай стричься!» — «Не дам волосы стричь!» Я знала, что мама терпеть не может стриженных детей. — «Мама придет, возьмет меня и будет меня ругать, что я дала себя остричь! Мама будет сердиться!» Он долго возился со мной. Сначала уговаривал, потом стал руки за спину заворачивать. Я и кусалась, и пиналась. Так прошел целый день. Уже наступал вечер. Тогда старик позвал девочку лет пятнадцати и велел ей показать мне комнаты на втором этаже и сказать, что если я не дамся, меня туда не пустят. И вот по широкой лестнице с фигурами она повела меня наверх и показала мне большую комнату, где стояли тридцать кроватей. «Видишь, как тут хорошо! Все равно тебе надо постричься! Не бойся, у меня тоже мама придет, мы все ждем… А обстричься надо! Вошики появятся!» Как только я пришла назад и села, парикмахер взмахнул рукой, и машинка сразу же выстригла мне полосу посреди головы. Он хлопотал надо мной, а у меня горькие слезы текли.
На следующий день, с утра, меня забрали на работу. В доме была веранда, а у веранды пристройка — там был туалет. Я была худенькая, маленькая девочка девяти лет. Мне дали лом. «Будешь убирать уборную!» — «А что здесь убирать?» Я понятия не имела. Пол был покрыт грязным льдом, дырки были полные. Был ноябрь месяц, и все это успело замерзнуть. Женщина, которая привела меня сюда, вместе с ломом дала мне лопату. «А что с ними делать? Как их держать в руках?» — «Вот так! Раз! Раз!» Она так ударила по полу, что куски полетели. Куда это девать? Отверстия на улицу нет, а дырки полные. Тогда она ударила несколько раз по макушкам, все провалилось, и она сказала: «Туда будешь сбрасывать!» И ушла. Я подняла лом, ударила раз, подняла снова, ударила два. Ничего не отлетает. Слезы хлынули сами собой. Я так заревела, так закричала! «Что я могу с этим сделать!? Я ничего не могу с этим сделать!» Женщина вернулась и убрала меня из туалета.
Тогда мне дали другую работу: мыть полы. До этого я никогда полы не мыла. В спальню, где стояли тридцать кроватей, принесли ведро, в ведро налили воды, дали мне в руки большую тряпку. Ее надо было выжать, но у меня не хватило сил. Но самое неприятное — это моя напарница. Это была белобрысая девочка на голову выше меня. «Ты кто? Почему я тебя не знаю?» — «Я новенькая». Тогда она нагадила в ведро. Меня вырвало. Прибежала женщина: «Что? Кто наделал?» Ведро унесли, воду сменили. Моя напарница хохотала. Пол мы с ней как-то вымыли. Когда женщина ушла, она подошла ко мне: «Ябедничаешь? Получай!» Размахнулась и ударила меня по уху. Никто никогда в жизни раньше меня не бил. Я так удивилась, что даже не испугалась.
В детприемнике я провела два месяца. Все два месяца нас не выпускали на улицу, и свежим воздухом я не дышала. Я часто подходила к окну. Из окна я видела, как конвой ведет по улице женщин на работу. Я кричала: «Мама, мама, я здесь, ты смотри меня в окно!» После обеда был тихий час, и каждый тихий час я плакала. Все уже знали заранее, что я буду плакать. И как только приходило время ложиться в кровать, воспитатели говорили: «Если только заревешь, мы тебя уведем голышом в подвал, будешь спать там!» Я тогда плакала тихо, в подушку. Мне было все время страшно и все время хотелось спрятаться. Кровать была для меня единственным спасением — я знала, что там я буду одна, что меня там никто не тронет.
В детприемнике я начала сочинять сказки. Я придумывала очень много сказок — каждый день новую. Однажды я придумала историю, как голодный король собирал крошки со стола. — «Как же король может быть голодным? Что ты, дура, не знаешь? Короли не бывает голодные! Это ты бываешь, а они не бывают!», — сказали мне старшие ребята. Это было для меня открытием.
А через два месяца нас повезли на поезде. Когда поезд шел по пригородам, я смотрела в окно: «Куда меня увозят? До свидания, Нижний Тагил! Что будет дальше? Где мне найти маму? Ты меня никогда не найдешь, мама!»
4
Из Нижнего Тагила мы доехали до Алапаевска, там сделали пересадку, и по узкоколейной железной дороге небольшой поезд повез нас на Новошайтанку.
Новошайтанка раньше была селом золотоискателей. Золото в этих краях уже давно перестали искать, но названия в селе остались прежние: «Купеческий дом», «Поповский дом», «дом Золотой Россыпи». В 1941 году сюда свозили детей. Корпуса детского дома были разбросаны в радиусе трех с половиной километров, в каждом жило по сорок-пятьдесят человек, всего в Новошайтанке было 800 детей. Кухня была общая, оттуда по корпусам развозили пищу. Развозили сначала на лошадях, потом на быках. Школа была далеко, надо было идти к ней через всю деревню, через реку.
Нас, нижнетагильских, прежде всего поместили в изолятор. Через несколько дней после приезда нас осматривала врачебная комиссия, которая должна была определить наш возраст. Многие были безвозрастные. Я тоже. Мои документы куда-то пропали. Кое-кто даже не имел имен. Врачи в белых халатах сидели за длинным столом, я вышла перед ними. — «Фамилию свою знаешь?» — «Вознесенская» — «Молодец! Ну, а имя у тебя какое-нибудь есть?» — «Анастасия». — «Настя, значит». — «Нет, мне мама всегда говорила, что я Анастасия!» — «Ну хорошо, Анастасия. А папу твоего как звали?» Я молчала. — «Ты будешь Анастасия Артуровна Вознесенская. Ладно?» Я кивнула. Главврачу нравились красивые имена, он раздавал их направо и налево, и у нас в Новошайтанке было потом полным-полно Рубенов, Артуров, Элиз и Мариан. Мне мое новое имя-отчество даже понравилось. Так звучно звучит. — «А день рождения у тебя когда?» — «Не знаю». У тех, кто не знал, медицинская комиссия определяла возраст по рукам и росту. По рукам он у меня выходил один, а по росту другой — я очень маленькая была. — «Ну, он будет у тебя 15 августа 1933 года. Запоминай! А корпус твой будет — двенадцатый. Это вон там, напротив. Одевайся и иди!»
По протоптанной в снегу тропинке, с узлом в руках, я подошла к бревенчатому дому с маленькими окошками, толкнула двумя руками тяжелую дверь и попала в большую комнату, где на вбитых в бревна гвоздях висели тулупы, пальтишки и стояли валенки и галоши. Это была передняя. Нижний этаж был разделен на две половины — в одной столовая, в другой рабочая комната. В рабочей комнате длинный стол, скамейки. В столовую заходить без разрешения было нельзя. Когда я пришла, все сидели за столом в рабочей комнате. В торце стола, привалясь спиной к стене, в вялой скучающей позе сидел бледный парень с грязными рыжими волосами и грыз ногти. — «Ну-ка ты, поди сюда!» Я подошла. — «Новенькая?» Я кивнула. Он лениво протянул руку, взял у меня мой узел и вытряхнул его содержимое на пол перед собой. Тонкой деревянной палочкой с заточенным концом, выскользнувшей ему в ладонь из широкого рукава красной, навыпуск, рубахи он пошевелил мои туфли, отодвинул платья и выудил перетянутую резинкой стопку фотокарточек. Он стал смотреть их. — «Мама твоя?» — «Да». — «Ну, собирай свои манатки», — сказал он, встал, прошел к печке все той же ленивой, развинченной походкой, отодвинул заслонку и бросил всю стопку в огонь. Я заплакала. Все молча и настороженно смотрели на меня. Я видела, как горят фотокарточки, на которых была мама, и наш московский дом на Ордынке, и маленькая я с большой куклой. Эти фотокарточки мы взяли с собой из Москвы, когда уезжали в Нижний Тагил. На виду у всех, под несочувственными взглядами, плач мой быстро замер и превратился в сухие всхлипы, дергавшие мне грудь и горло. Здесь нельзя было плакать.