Паисов сидит, слегка покачиваясь.
– Можете идти, – говорит ему Прудков.
Паисов очень осторожно пробирается к выходу с полуоткрытым портфелем, бормоча при этом: «Вас не поймёшь! То приходи! То уходи!»
Но это сценка из жизни международного обозревателя. Если помните, я писал о Курове. Они с Паисовым друг друга стоили. Да и другие обозреватели международного отдела были на них похожи. Что уж там говорить, когда даже Олег Николаевич Прудков, бессменный наш парторг и член редколлегии, заведующий международным отделом, был запойным пьяницей, причем мог иногда исчезнуть из редакции на неделю и не появиться дома, оставаясь в гостях там, где начал пить!
А мы с Токаревым просто любили выпить. Как и Саша Рыбаков. У него была больная печень. Диагноз болезни звучал пугающе – цирроз! Раз в год его клали в больницу, где какой-то чудодей делал невозможное. Саша выходил из больницы похудевшим, посвежевшим и с очищенной печенью. Но чудодей в конце концов уехал на историческую родину. Другие врачи оказались бессильны. И Саша, который был моим ровесником, умер на пятьдесят пятом году жизни, так и оставшись в моей памяти человеком добрым, обожающим свою жену известного критика Наташу Иванову и свою дочку Машу.
Его отец Анатолий Рыбаков ненадолго пережил сына.
Добавлю к этому, что и сам Саша писал рассказы. Порой они появлялись на нашей шестнадцатой полосе. Однажды он даже напечатал повесть в журнале. Но, как Рена Шейко, он увлёкся проталкиванием на киностудию написанного им сценария. И, как Рена, слишком много потратил на это сил.
* * *
Я всегда оживлялся, когда в газету приходил прекрасный критик Станислав Рассадин. Вычитав гранки очередного своего блистательного фельетона и дождавшись конца моего рабочего дня, он вместе со мной выходил из здания. Мы шли по Цветному, Рождественскому, Тверскому, Суворовскому, и говорили, говорили, говорили. Сворачивали к Библиотеке Ленина, где Рассадин садился на троллейбус, который вёз его на Ленинский проспект, а я шёл домой на Арбат.
Рассадин жил на Воробьёвском шоссе, которое окрестные жители называли «Воробьёвкой». Потом его переименовали в улицу Косыгина. И в полном соответствии с речевыми и психологическими законами её окрестили «Косыжкой».
Нас связывали не просто профессиональные интересы и приятельство, нас связывала дружба.
Я и сам не заметил, как оказался в сильнейшей зависимости от его манеры мыслить и выражать эти мысли. Для меня он был Мастер, и я охотно пошёл к нему в подмастерья.
Я помню, как однажды Лёня Миль привёл меня в комнату Юрия Домбровского на Сухаревке, где среди прочих гостей сидел писатель Юрий Давыдов, только что издавший какой-то исторический роман и подаривший его Домбровскому. Юрий Осипович надел очки, полистал книгу и, сказав: «Слушай, да ты же написал прекрасную прозу!», стал её читать вслух. Проза звучала действительно очень поэтично. Я посмотрел на Юру Давыдова. Он побледнел и сказал Домбровскому: «Хватит паясничать!» «Ну, как хочешь», – согласился тот и снял очки. Оказалось, что Юрий Осипович Домбровский читал не текст Давыдова, а отредактированный им самим – на лету.
Сказать Рассадину так же, как Давыдов Домбровскому, у меня не хватало духу. Как правило, мы с ним уезжали работать вместе. То есть, в свой зимний отпуск я брал путёвку в тот же Дом творчества, куда и он с женой Алей (чаще всего это были Дубулты). Он писал помногу – иногда до печатного листа в день! И при этом по нескольку раз в день заходил в мой номер, читал написанное мною, зверски меня ругал, а чаще всего – вырывал лист из машинки, вставлял чистый и переписывал мои мысли.
Я ощущал себя третьеразрядником, которому ставит руку гроссмейстер. Я малодушно принимал всё им написанное, объясняя самому себе, что лучше всё равно написать не смогу. И в результате стал так же в нём нуждаться, как наркоман в дозе. Да, у меня началась самая настоящая творческая ломка. Любую реплику, любую маленькую заметку я прочитывал ему по телефону и нередко послушно рвал, слыша от него жёсткое: «Выкинь это в корзину!»
Всё, написанное мною до нашей встречи со Стасиком, мне казалось ужасным (это так и было!). А подтянуться до уровня его профессионализма я не только не мог, но ощущал, что не смогу никогда. Наше странное (очень-очень мягко говоря) «соавторство» стало приносить душевные муки. Сам удивляюсь, что меня оно не сломало психически. Но поломало изрядно.
Однажды в тех же Дубултах на совещании молодых критиков, куда я, только что принятый в Союз писателей, поехал помощником руководителя семинара, на обсуждении какой-то моей статьи критик Иосиф Львович Гринберг сказал, что она очень напоминает ему по стилю статьи Станислава Рассадина. Я усмехнулся про себя: напоминает? Да она практически вся им переписана!
В своё оправдание скажу, что я любил Стасика. И моя любовь к нему была совершенно бескорыстна. Я восхищался им, гордился дружбой с ним и прощал присущую ему по отношению к друзьям (и значит, ко мне тоже!) хамоватость, не потому что зависел от него, а потому что объяснял себе это бронёй, в которую человек вынужден облачать свою очень легко ранимую душу.
Сейчас мы давно уже отдалились друг от друга. Не буду вдаваться в причины этого. Но, оглядываясь назад, я ничего кроме благодарности к Рассадину не испытываю. Его жёсткая, даже жестокая школа помогла мне в обретении профессионализма. И мне трудно представить, что было бы со мной, не встреться на моём пути этот глубоко когда-то во мне заинтересованный человек.
Я впервые очутился в Дубултах в конце шестидесятых и очень удивился тому, что у нас в стране смог сохраниться островок, на котором царили явно несоветские, явно буржуазные нравы.
Чистая электричка, очень вежливые контролёры, чистейшее, почти вылизанное помещение пригородного (не городского!) вокзала, наконец, пристанционный буфет с официантками (да-да! не вы себя обслуживали, а вас!) – вот первое моё впечатление от Дубулт. Я приехал в послеобеденное время, и встретивший меня Стасик Рассадин посоветовал пообедать на станции в буфете. Господи! Откуда у них там взялся угорь и копчушки? А пиво? Они что, его здесь же варят? Почему оно такой необыкновенной вкусноты и свежести? А густая рыбная солянка? А каким огромным и мягким оказался лангет! И всё это не в ресторане, а в пристанционном буфете.
Добавлю к этому исключительную вежливость, которая царила повсюду: продавцы, официанты, шофёры такси, администраторы были с вами улыбчивы и предупредительны.
За исключением одного администратора – директора нашего Дома творчества Николая Львовича Баумана.
В первый мой приезд тот девятиэтажный дом, в котором мы обычно потом жили, достраивался. Бауман начертал на моей путёвке номер коттеджа, где поселились Станислав Рассадин с женой Алей, Михаил Кудимов, Феликс Светов и Григорий Поженян. Я сразу погрузился в привычную по другим домам творчества атмосферу: тишина, никто тебя не отвлекает, полная поглощённость работой. А когда насидишься в одиночестве целый день, особенно приятно общение с людьми, которые ведут такой же затворнический образ жизни.