Злобные статьи поэтессы Татьяны Глушковой о поэзии, о критике, о литературоведении одно время привлекали к себе внимание литературной общественности. Особенно, когда она обрушивалась на Ахмадулину или Мориц, которым подражала. Или когда уничтожала Давида Самойлова, нерусского, по её мнению поэта, который осмелился вторгнуться на чуждую ему территорию русской поэзии.
А Соколов имел в виду статью Глушковой, где она ругала Кожинова и одновременно давала свой анализ стихотворения Фета. Анализ Кожинову очень понравился. «Чего она взъелась на меня?» – миролюбиво говорил он мне.
Словом, надеюсь, понятно, почему я перестал встречаться с Вадимом Кожиновым. Он на глазах утратил оригинальность, независимость, прямоту в суждениях.
Я не читал его исторических штудий, которые из номера в номер печатал в девяностые годы «Наш современник». Слышал только, что он открыл в русской истории какое-то хазарское иго, которое было якобы много тяжелее для русского народа, чем ордынское. Потом слышал уже от него о хазарском каганате, когда Кожинов выступал на семинаре поэтов, которым мы с Юрием Кузнецовым руководили на высших литературных курсах при Литинституте. Вадим утверждал, что совсем недавно нашли какие-то записки руководителей хазарского каганата, где они, исповедовавшие иудейскую религию, приказывали приобщить к ней и народ Древней Руси. «И на каком языке написаны эти записки?» – спросил я. «Разумеется, на иврите», – ответил он.
Ну что на это можно было сказать? Ведь хазары – это тюркское племя, у которого был свой, вовсе не древнееврейский язык. А думать, будто все, принявшие иудаизм, говорят на иврите, то же самое, как считать, что православные говорят только по-гречески. «Жулик!» – вспомнил я, как отзывались о Кожинове мои друзья. И с сожалением с ними согласился.
* * *
Уж на что был Чаковский всеведущим царедворцем с тончайшим чутьём, безошибочно определяющим, что сегодня можно, а что нет, но и он прокололся!
Думаю, потому что не читал нового романа Бондарева «Горячий снег».
А ведь Бондарев приходил в редакцию, давал Римме Коваленко какие-то отрывки из своего романа, она ходила с ними к Кривицкому, и на этом всё заканчивалось. Для нашего начальства Бондарев оставался автором «Тишины», напечатанной в «Новом мире». И анонсировать его новый роман у Кривицкого не было никакого желания.
Напротив, с большой охотой он поставил в номер статью нашего обозревателя Игоря Золотусского, который прочитал «Горячий снег» в журнальных гранках. Номер со статьёй Золотусского вышел чуть ли не на следующий день после появления журнала с окончанием романа Бондарева.
Золотусский громил роман темпераментно и бескомпромиссно: убогий язык, плоские образы, раскрашенные банальности, наконец, фигуры Сталина и маршалов, словно списанные из книг недавнего прошлого.
Я удивился, для чего Бондареву понадобились сталинские маршалы и генералиссимус? Ведь он был из тех литераторов, которых критика прописала в прозу «окопной правды».
Самые громкие бои между сторонниками и противниками подобной прозы отгремели ещё в хрущёвские времена. Но ощущалось, что наверху с гораздо большим энтузиазмом относятся к тому, как изображена война у Алексеева или Стаднюка, чем к тому, как она представлена в книгах Виктора Некрасова, Бакланова, того же Бондарева.
И вдруг – вот тебе, бабушка, и Юрьев день! Летучку ведёт сам Чаковский. Прежде чем предоставить слово сотруднику, назначенному обозревать номер, он хочет сделать заявление. «Во избежание возможных недоразумений», – объясняет он сотруднику и нам, сидящим в зале. Оказывается, что руководство газеты (и Чаковский с себя вины не снимает!) совершило чудовищную идеологическую ошибку. Он, Чаковский, вчера на одном дыхании прочитал «Горячий снег» Юрия Бондарева и категорически несогласен с той оценкой романа, какую дал ему Золотусский! Ка-те-го-рически! Наконец-то писатель сумел преодолеть свойственную ему былую узость взгляда на войну, дал её широкое панорамное изображение, а Золотусский пишет так, будто речь идёт о прежнем Бондареве. И даже больше! Золотусский (Чаковский не утверждает, что намеренно, но это факт) исказил главные мысли писателя в этом романе, дал карикатуру на впечатляющее батальное полотно, изображённое Бондаревым.
– Это диверсия! – кричит с места Наум Мар и, вскакивая на ноги, продолжает. – Я думаю, что нужно создать комиссию, которая проверила бы, каким образом эта статья могла оказаться в газете.
Мара недаром называли у нас Маром Советского Союза. Его раболепные интервью с военачальниками постоянно печатались к соответствующим воинским датам. Сотрудникам он давал понять, что не просто интервьюирует маршалов, но со многими из них крепко дружит. Пройдёт несколько лет. Наш большой кабинет, где мы некогда сидели с Золотусским, разделят не слишком плотной перегородкой на два. Один кабинет оставят за мной, а в другой въедет Мар, обладавший зычным, мощным голосом. Я стану всякий раз вздрагивать, когда чуть ли не над ухом будет раздаваться: «Здравия желаю, товарищ маршал Советского Союза!» Ликующий, имитирующий парадное приветствие голос Мара означает, что ему позвонил сейчас какой-то маршал. Как правило, спустя несколько минут Мар открывал мою дверь и говорил озабоченно что-нибудь вроде: «Рокоссовский звонил. Сдаёт потихоньку старик! Печень, говорит, прихватило!» А через некоторое время захлёбывающаяся от смеха Нина Подзорова рассказала мне, что по какому-то делу зашла к Мару как раз в тот момент, когда он выкрикивал своё победное парадное приветствие некоему маршалу, глядя в нашу общую с ним стену. Телефонной трубки у Мара в руках не было!
Думаете, его смутило это разоблачение? Нисколько! Конечно, ни с кем из тех, у кого брал интервью, он не дружил.
Но умел быть им необходимым. И был настолько убедителен в этом, что, когда его долго отказывались принять в Союз писателей, то Ираклий Луарсабович Андроников, которого Мар сопровождал повсюду, воспевая в газете любые его шаги, – сам Ираклий Андроников гневно заявил, что сдаст писательский билет, если такой же не получит Наум Мар!
А на летучке предложение Мара не прошло. Чаковский сказал, что не видит необходимости в создании какой-то комиссии, но отреагировать на статью Золотусского газета просто обязана. И ответили в следующем же номере, расточая льстивые похвалы Бондареву и проклиная критика его романа.
В истории с рецензией на книгу Роберта Рождественского виновным признали Кривицкого. Чаковский был за границей, Сырокомский – в командировке, а Тертерян всегда уклонялся от любого, пусть и самого кратковременного исполнения обязанностей главного редактора.
Рецензию на книгу Рождественского написал Иосиф Львович Гринберг. Говорят, что во времена борьбы с космополитизмом он из чувства самосохранения и с перепугу показывал безродным космополитам свои ядовитые зубы. Но когда я познакомился с ним, у меня сложилось впечатление, что если и были когда-нибудь у Гринберга такие зубы, то они давно стёрлись. Критиковать Гринберг не любил. В лучшем случае мог пожурить автора не понравившейся ему книги.
Вот и Рождественского он журил. Признавал громадные заслуги этого поэта. И сетовал на то, что тот порой повторяется, останавливается на достигнутом, не продвигается вперёд к ещё большим свершениям.