Наверное, в этом есть и моя вина – я не пыталась понять дочь, не настраивалась на ее волну, не чувствовала. Но я не могла. Она мне не позволяла, прочертив границы своего личного пространства, за которые мне нельзя было заходить. С возрастом в Ксении стали проявляться совершенно чуждые мне черты, которые уже не просто волновали, а выводили меня из себя. Дочь оказалась черства душой. Она не умела жалеть – ни кошек, мерзших на улице, ни дворовых собак, ни детей, которые упали и плакали. Она останавливалась и внимательно их рассматривала. Ей было интересно, но не жалко. Если заболевала я, Ксения уходила в свою комнату и ко мне просто не заходила. Она была уже достаточно взрослой для того, чтобы приготовить и принести мне чай, но сколько я ее ни просила, она этого не делала. Нет, она ничего не говорила. Просто игнорировала мои просьбы.
– Почему ты меня не пожалеешь? – спросила я.
– Я жалею, – спокойно возразила Ксения. – Просто не хочу от тебя заразиться.
Если я плакала, она тоже уходила – ей было неприятно видеть мои слезы. Позже я поняла – Ксении нужна своя территория, свой мир, в который она не пускала даже меня. И я с этим смирилась. Мы научились жить под одной крышей. Я не спрашивала, как у нее дела, что задали в школе, что ей нравится читать. И мне стало казаться, что она даже неплохо ко мне стала относиться. Потому что я «к ней не лезла». А я хотела «лезть», но с каждым годом это становилось все бессмысленнее. О чем я могла с ней поговорить? Как-то я возвращалась домой – лифт был сломан, и услышала, как Ксения разговаривает с нашей соседкой Эльвирой.
– Как мама себя чувствует? Что-то я давно ее не видела. Не болеет? – спросила Эльвира.
– Кто? – переспросила Ксения.
– Лелечка.
– Нет, не болеет, все хорошо.
Я застыла на лестнице. Неужели моя дочь не считает меня матерью? Я для нее Лелечка, как для всех остальных?
Нет, я себя не оправдываю. Наверное, я оказалась плохой матерью для Ксении. Но представьте себе, что вам достался ребенок, который не имеет с вами ничего, ничегошеньки общего. Он не просто другой, он чужой. Бывает же так, что встречаются люди, которые сразу, не сказав друг другу ни слова, чувствуют антипатию, не хотят общаться. Они сразу понимают, что не найдут общий язык, а если и вынуждены общаться, то прилагают к этому массу эмоциональных усилий. Так вот мы с дочерью были такими эмоциональными антиподами. Нам было проще сохранять дистанцию, чем сделать шаг навстречу друг другу. Да, я знаю, что она ребенок, а я взрослый человек и от меня зависела наша связь или ее отсутствие, но…
Не знаю, что она про меня думала. Наверное, считала сумасшедшей. Когда она была в старших классах, у меня нашли опухоль. Злокачественную. Сделали операцию. Но я должна была сдавать анализы. В больнице я плакала круглые сутки – дочь дома одна. Да, она была уже взрослой. Деньги я ей оставила. У меня не было никого, кто бы за ней проследил и присмотрел. Но каждый день я плакала – от бессилия, от того, что моя дочь одна и я не знаю, что она ест. Конечно, я ей ничего не сказала про операцию. Почему не сказала? Потому что когда вернулась, то поняла, что она не заметила моего отсутствия. Встретила меня так, будто я ушла утром, а вернулась вечером. Она сидела в своей комнате, за своим огромным письменным столом, который я ненавидела, но не могла его выбросить – это был ее стол, а не мой, и он всегда стоял у окна, – и делала уроки.
Обнять, поцеловать, прижать к себе, спросить, что она ела все эти дни, не боялась ли оставаться одна в квартире, рассказать про то, что мне еще очень больно, что швы еще только предстоит снять… Мне хотелось всего и сразу – я так соскучилась! Но моя дочь, повернувшись на секунду, вернулась к урокам. И я промолчала. В холодильнике я нашла колбасу, пакет молока, творог, в хлебнице – хлеб, в ящике – картошку. Значит, она ходила в магазин, значит, не голодала. Я вдруг решила, что должна что-то сделать. Что-то такое… домашнее, вкусное. Для дочери. И налепила вареников. Мне было больно, я очень устала, но я стояла и лепила их. Я так хотела, чтобы мы вместе поужинали. Чтобы вместе ели эти дурацкие вареники, посыпая их сахаром или поливая вареньем. Мне была нужна моя дочь. Но я оказалась ей не нужна. Когда я ее позвала, она вышла на кухню, поморщилась, сказала, что воняет какой-то дрянью. С нескрываемым отвращением посмотрела на тарелку с варениками, сказала, что не голодна, и ушла в свою комнату.
Я попробовала вареник – он был очень вкусным, и без сахара, и без варенья. Я съела целую тарелку.
Ксения всегда хорошо ела в детском саду, никто не заставлял ее съесть запеканку или омлет. Она питалась рыбными котлетами с пюре в школе. Все считали ее беспроблемной девочкой. Но то, что готовила я, – она не ела. Я не знаю почему. Что бы я ни приготовила, ей было невкусно. Она даже не пробовала. Отодвигала тарелку. Что мне оставалось? Я покупала котлеты в кулинарии или готовые обеды в магазине, которые нужно было только разогреть на сковородке. Она ходила на продленку в школе только потому, что там кормили детей обедами. Если она не хотела есть дома, что мне оставалось?
Мне приходилось оставлять Ксению одну. Сходить в магазин, на почту, в химчистку. Я представляла себе самые страшные картины – что она прищемила себе палец, ошпарилась кипятком, залезла на стул и упала. У меня каждый раз останавливалось сердце, и домой я неслась так, что перехватывало дыхание. Мне всегда было за нее страшно. Но когда я возвращалась, Ксения или что-то резала, сидя за своим столом, или читала. Она даже не выходила из комнаты.
Когда она научилась определять время, то требовала от меня сказать, когда я вернусь. И я говорила – в пятнадцать тридцать или в шестнадцать сорок, или в восемнадцать двадцать пять. Однажды я вернулась раньше минут на пятнадцать, и Ксения долго плакала. Я не понимала, что ее расстроило, но потом, опять вернувшись на пять минут раньше, и опять увидев ее слезы, я догадалась – я украла у нее минуты одиночества. Минуты, которые она считала своими. Время, когда не было меня. Дети плачут и ждут, когда придет мама. Ксения ждала, когда мама уйдет.
Было ли мне больно и обидно? Уже нет. Обиды давно закончились. Я лишь приняла к сведению и больше не возвращалась раньше обещанного срока. Могла гулять сорок минут вокруг дома, но никогда не возвращалась раньше.
Я понимала, что не нужна дочери. Она повзрослеет, и нас уже ничто не будет связывать. Постепенно у нас сложился хрупкий мир невмешательства. Мы жили как соседки, которые друг от друга зависят, и только один шаг остается до скандала. Но никто не решается сделать этот шаг первой. О чем я тогда мечтала? Чтобы Ксения нашла себя в жизни. Мне было не важно, кем она будет работать, лишь бы ей было хорошо.
Если бы я спросила, чем она увлекается, куда собирается поступать, Ксения бы просто не ответила. Так что я даже не знала, какие у нее планы. Что ей нравится? Да в принципе все. Какие склонности? Да средние, ко всему. Стабильная хорошистка. Развивать в ребенке таланты? Какие? Я не замечала ни одного. В школе были кружки по музыке, пению, рисованию. Ксения некоторое время походила на оригами – научилась делать журавликов, и ее энтузиазм на этом закончился. Она походила на пение, слух был, но голос – слабенький. Она пела во втором ряду вторым сопрано. Ксения всегда была серединка-наполовинку. Ничего ярко выраженного. Она прилично рисовала натюрморты, послушно накладывая тени, но ждать, что она станет художницей со своим стилем, было бессмысленно.