Замечательная разящая метафора «скотного двора» в есенинской статье как бы предугадывала будущий «скотный двор» Оруэлла, предупреждая о давлении на литературу тотального механизма власти, отлаженного с помощью «неистовых ревнителей».
«Некоторые типы, находясь в такой блаженной одури и упоенные тем, что на скотном дворе и хавронья сходит за царицу, дошли до того, что и впрямь стали отстаивать точку зрения скотного двора.
В чем же, собственно, дело? А дело, видимо, в том, что признанный на скотном дворе талантливым журналистом, он этого признания никак не может добиться в писательской и поэтической среде, где на него смотрят хуже, чем на Пришибеева…»
Остается подчеркнуть, что писатели, принимавшие участие в суде над четырьмя поэтами, оказались на высоте. Чувствуя, что подобная травля может обрушиться и на каждого из них, они тогда фактически спасли поэтов, вынеся им общественное порицание. Если бы они самоустранились и предоставили власти возможность «поступить по закону», как рекомендовал Демьян Бедный, поэты неизбежно были бы осуждены и их действия были бы квалифицированы в соответствии с положениями декрета «О борьбе с антисемитизмом» 1918 года. В лучшем случае им грозил Соловецкий лагерь особого назначения. В худшем…
В зале суда присутствовали писатели Александр Неверов и его друг, известный нам Н. Степной. Интереснейшие воспоминания оставил Степной о суде над четырьмя поэтами, о выступлении на нем Неверова и о последующей беседе со своим другом в арбатской пивной по поводу случившегося. В них содержится яркое и конкретное описание атмосферы, в которой проходил суд, а также последующих событий, послуживших своеобразным подтверждением правоты судимой четверки в глазах Неверова.
«…Председательствовал Д. Бедный. Издали глядя, казалось, что словно сидела десятипудовая туша, шея которой сливалась с головой, а глаза, обрамленные тучными, отвислыми щеками да тройным подбородком, поблескивали словно из колодца.
Дом Печати был переполнен. Зал очень оригинальный, стильный, но маленький, много людей не вмещалось, стояли вдоль стен, жадно глотая накуренный душный воздух.
Были здесь от правого крыла крестьянских писателей Клычков, Орешин, Наседкин, от левого – А. С. Неверов и пишущий эти строки.
Я сидел рядом с А. С. Он часто хватался по-мужицки за подбородок.
– Надо выступать.
Трудно раскачиваться, чувство огромной ответственности за каждое слово.
– Выступай ты, а я потом, – толкнул меня в бок А. С.
Д. Бедный зло, ядовито смеялся… и, обрывая, вставлял:
– Антисемиты проклятые, писателями еще считаются, вам место не в Доме Печати…
Критик Львов-Рогачевский – высокий, слегка сутулый, свинцового цвета лицо, борода отпущенная – говорил об уклоне в народничество, поглядывал в нашу сторону. Наконец он уже, словно ясно показывая, взмахнул рукой…
А. С. увидел – знак.
– Ну, пора, видишь, приглашают – пора!
– Слово писателю Неверову, – прохрипел Д. Бедный, голос его был неприятным, как скрипучая подворотня.
Минутная пауза.
Надо было пробираться к столу председательствующего, за кафедру. А. С. почти боком протискался сквозь толпу присутствующих.
Сам Есенин притих, опустил голову, и только пальцы руки его барабанили нервно по колену. Окружающая его правая крестьянская давила на него.
Как же! Беда могла быть большая, показательный суд, скандальный поступок, уголовное дело.
Я сидел, как на ножах, и боялся, что поскользнется А. С. Его формула «И жалеть нельзя, и не жалеть нельзя» в его речи выступала вовсю.
Глаза А. С. горели, он весь напрягся, казалось, все больше и больше был тот А. С, которого я видел в острые моменты его жизни… Он взвешивал каждое слово, осторожно заменяя острые слова мягкими, более приемлемыми.
Выступали многие и «за» и «против», требовали пресечь зло в корне, также требовали – оправдать, основываясь на том, что оба были пьяны – и Есенин, и еврей…
Приговор оказался совсем не тем, что было в репликах Д. Бедного, боялись, будет хуже, а тут судьи вынесли выговор…
Вокруг слышалось: «Слава Богу, свалилась с плеч тяжесть…» Мы вышли… Вечер теплый, мягкий. Когда мы шли домой уже по Арбату, сквозь полуоткрытые двери пивнушек неслись звуки скрипок, что манили собой…
А. С. остановился около полураскрытой двери, из которой вместе с гарью, дымом обдавало жарой, как из бани.
– Давай зайдем, я люблю посидеть за кружкой пива с зеленым горошком в этом угаре.
– Стоит ли тратить время?
Но он уже толкнул дверь.
Я последовал за ним.
Мы заняли столик.
– Ну, как, кто резоннее всех выступал? – уставился А. С. на меня.
– Да, тонко ты подошел к вопросу, – ответил я.
– Ты не хитри, ты по существу говори, а не вокруг да около.
Под влиянием пива – кругом кричали, горланили, рыдали скрипки, накурено, наплевано.
– По существу не могу. Напрасно мы сюда зашли. Мне воздуху не хватает.
– Что, не нравится? – улыбнулся Неверов. – Ну вот ты и представь, в такой обстановке звона стаканов, кружек, сплевков, бросков окурков он, Сережа, сидит пьяный и видит, как пригнулась, почти засыпает рядом голова, распустив длинную бороду, и вытирает ею столик…
И вряд ли еврей был трезв, может, он и действительно положил голову, засыпая, дремал. Может, и сам Есенин виноват, допустив, чтобы взбрела в голову, обезволенную алкоголем, шальная мысль…
На сцену, маленькую, убогую, вышла артистка – она была одета в легкое, без рукавов, коротенькое, с большим вырезом на груди, платьице.
И платье, и ее песенка, и жуткое с хрипотой контральто еще больше подтверждали убогость пивнушки, громко носившей в ту пору модное слово-название – «кафе».
– Ухарь-купец, удалой молодец! – застонала она, зарабатывая свой горький кусок хлеба у хозяина-нэпмана, показывая оголенную ножку.
Но пьяному казалась и эта песнь, и эта обстановка прекрасной…
– И как все это старо и давно надо изжить, что еврей, что русский, не все ли равно? – ответил я А. С. – Особенно когда пьяны!
– Верно, браток, одинаково напиваются и будоражат, но вот видишь, кому-то надо было подсунуть здесь антисемитизм, – горькая улыбка проскользнула чуть-чуть на губах А. С, – это только обыкновенное дело, а как стараются выдавить из него что-то большее. Глупости! Давай-ка еще по одной!
– Нет, брат, шалишь, пора и по домам!
Но А. С. уже стучал по кружке усиленно, все громче и громче… Подбежал служитель…
– Еще две кружки и горошку побольше, да сотри, пожалуйста, со стола, будь добр!