Книга Сергей Есенин, страница 160. Автор книги Сергей Куняев, Станислав Куняев

Разделитель для чтения книг в онлайн библиотеке

Онлайн книга «Сергей Есенин»

Cтраница 160

Пружина сжималась все туже и туже, а Есенин успокаивал нервы вином, гнал от себя дурные предчувствия и сидел в Мардакьянах, ожидая случая махнуть куда-нибудь подальше. И тут приходит извещение из Госиздата – необходимо срочно быть в Москве, сдавать рукопись собрания в окончательном виде. Так! Ни о Тифлисе, ни об Абастумани нет и речи. «Классиком становлюсь. Надо все сделать как следует». Есенин бросается в Москву.

Но его преследует какой-то рок. Не успел доехать до столицы, как влип в очередную историю.

Из рапорта дипломатического курьера НКИД Адольфа Рога:

«На обратном пути моей последней командировки, в поезде начиная от Баку было несколько случаев попыток ворваться в занимаемое нами купе Есенина, известного писателя. Причем при предупреждении его он весьма выразительными и неприличными в обществе словами обругал меня и грозил мордобитием, сопровождая эти слова также многообещающими энергичными жестами, которые не были пущены полностью в ход благодаря сопровождавшему его товарищу. По всем наружным признакам Есенин был в полном опьянении, в таком состоянии он появлялся в течение дня несколько раз…

По дороге освидетельствовать состояние Есенина согласился врач Левит, член Моссовета, но последнего Есенин не подпустил к себе и обругал «жидовской мордой»».

Левит также засвидетельствовал, что Есенин «всю дорогу пьянствовал и хулиганил в вагоне». Сам же Есенин, давая показания по адресу дипкурьера Рога, отметил, что «сей гражданин пустил по моему адресу ряд колкостей и сделал мне замечание на то, что я пьян. Я ему ответил теми же колкостями… Гр. Левита я не видел совершенно и считаю, что его показания относятся не ко мне… Гр. Левит никаких попыток к освидетельствованию моего состояния не проявлял…».

В Москву приехал нервный и взвинченный, но благо был повод быстро успокоиться. Закипела работа над собранием сочинений. Поэт регулярно появлялся в издательстве у Евдокимова, где они обсуждали план собрания, обдумывали композицию, разбирали рукописи. Есенин унес гору бумаг в Померанцев переулок, подключил к работе Толстую… Но долго и усидчиво заниматься рукописью не мог. Накатил очередной прилив творческого вдохновения, и он не столько работал над собранием, сколько над новыми стихами.

В шутку потом говорил Евдокимову: «Смотрю первый том и вижу: нет стихов о зиме. Весна, осень, лето есть, а зимы нет. Надо будет написать…»

Шутки шутками, а музыка зимнего пейзажа начала овладевать им уже на Кавказе. Мотив тихой метельной ночи, снежной равнины, залитой лунным светом, все настойчивее вторгался в его стихи. Он был под стать теперешнему настроению.

…Где-то лают собаки, поскрипывают санные полозья, деревья словно беседуют друг с другом, склоняясь и треща под порывами ветра. Налетела метель и угомонилась, снова тишина и покой, навевающие странные мысли о близкой смерти.

Над окошком месяц. Под окошком ветер.
Облетевший тополь серебрист и светел.
Дальний плач тальянки, голос одинокий —
И такой родимый, и такой далекий.
Плачет и смеется песня лиховая.
Где ты, моя липа? Липа вековая?
Я и сам когда-то в праздник спозаранку
Выходил к любимой, развернув тальянку.
А теперь я милой ничего не значу.
Под чужую песню и смеюсь и плачу.

Лунный свет, вызывавший приступы ужаса несколько лет назад, теперь заливает его «зимние» стихи. Он, как знак потустороннего, неотмирного, играл и переливался уже в «Персидских мотивах» («Волнистая рожь при луне», «При луне собачий слышен лай», «Лунным светом Шираз осиянен», «Золото холодное луны»…) Теперь же все действие в каждой стихотворной миниатюре разыгрывается в лунную ночь, в мире холодного сияния и призрачных теней…

В этом мире я только прохожий,
Ты махни мне веселой рукой.
У осеннего месяца тоже
Свет ласкающий, тихий такой.
В первый раз я от месяца греюсь,
В первый раз от прохлады согрет,
И опять и живу и надеюсь
На любовь, которой уж нет.

«Снежная замять дробится и колется. Сверху озябшая светит луна…», «Вечером синим, вечером лунным был я когда-то красивым и юным…», «Сочинитель бедный, это ты ли сочиняешь песни о луне?», «Синий туман. Снеговое раздолье. Тонкий лимонный лунный свет…», «Мелколесье. Степь и дали. Свет луны во все концы…» – и так через всю лирику последних месяцев. Луна, когда-то поруганная и оскорбленная в «Исповеди хулигана», распростерла над поэтом свое световое покрывало, и этот свет уже не кажется ему чужим и враждебным. Кончилась пора солнечных дней, душа, кажется, вылюблена до дна, и любимый синий свет теперь видится в лунном сиянии… Солнечный Пушкин пропадает в туманной дымке, и выходит из нее, обретая зримые очертания, любимый с раннего детства Лермонтов, что «как поэт и офицер был пулей друга успокоен». Тянет перечитать «Тамару», «Сон», «Дубовый листок…» и любимое – «Выхожу один я на дорогу…» – «Я б хотел забыться и заснуть. Но не тем, холодным сном могилы…». А перед сном – обязательно помолиться, как молился этот гусар-мальчишка – вечная тайна русской поэзии. «Я, матерь Божия, ныне с молитвою пред твоим образом ярким сиянием не о спасении, но перед битвою, не с благодарностью иль с покаянием…» И напеть на собственный мотив: «Наедине с тобою, брат, хотел бы я побыть. На свете мало, говорят, мне остается жить…» Эту песню он повторил почти буквально в последних стихах – лермонтовская нота властно вторгается и заставляет настраивать по ней свою лиру: «Не шуми, осина, не пыли, дорога, пусть несется песня к милой до порога. Пусть она услышит, пусть она поплачет. Ей чужая юность ничего не значит…»

В этом безжизненном лунном сиянии только изредка доносятся звон колокольчика или звуки тальянки, как напоминание о жизни, о человеческом присутствии среди тишины заснеженного пространства: «Сыпь, тальянка, звонко, сыпь, тальянка, смело! Вспомнить, что ли, юность, ту, что пролетела?..», «По равнине голой катится бубенчик…»

«Не могу остановиться», – сказал он Наседкину, прочитав ему последние стихи. Их настроение показалось Наседкину странным. «С чего это ты запел о смерти?» – спросил он, словно почуяв что-то неладное. Есенин, как будто готовый к этому вопросу, начал с жаром доказывать, что, только думая о смерти, поэт может особенно остро ощущать жизнь.

Он действительно переживал в это время какое-то новое свое рождение. Думы о смерти не убавляли интереса к жизни и жажды ее, но, наоборот, лишь пробуждали. Только исчезло прежнее надрывное «Я хочу жить, жить, жить! Жить до страха и боли…» – вместо этого пробудилось чувство полной уравновешенности всего сущего. Это чувство появилось в его стихах год назад, но с какой-то новой силой зазвучало лишь осенью – зимой 1925 года.

Свищет ветер, серебряный ветер,
В шелковом шелесте снежного шума.
В первый раз я в себе заметил —
Так я еще никогда не думал.
Пусть на окошках гнилая сырость,
Я не жалею, и я не печален.
Мне все равно эта жизнь полюбилась,
Так полюбилась, как будто вначале.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
О, мое счастье и все удачи!
Счастье людское землей любимо.
Тот, кто хоть раз на земле заплачет, —
Значит, удача промчалась мимо.
Жить нужно легче, жить нужно проще,
Все принимая, что есть на свете.
Вот почему, обалдев, над рощей
Свищет ветер, серебряный ветер.

Но как только проходило вдохновение и приходилось возвращаться к обыденной жизни, поэт поистине места себе не находил.

Вход
Поиск по сайту
Ищем:
Календарь
Навигация