Пусти меня, отдай меня, Воронеж:
Уронишь ты меня иль проворонишь,
Ты выронишь меня или вернешь,
Воронеж – блажь, Воронеж – ворон, нож…
Потом последовали скупые публикации поздних стихов Мандельштама в московском альманахе «День поэзии» (1962) и в восьмом номере журнала «Москва» за 1964 год. В 1967 году в издательстве «Искусство» вышел Мандельштамовский «Разговор о Данте», с содержательным послесловием Л. Е. Пинского и примечаниями подвижника Мандельштамоведения А. А. Морозова.
Однако более или менее полноценного советского издания – книги Мандельштама «Стихотворения» – любителям поэзии пришлось дожидаться вплоть до 1973 года, хотя в издательский план она была включена еще в 1959 году. И то книгу обезобразило отсутствие «Стихов о неизвестном солдате», а еще больше – трусливое и лживое предисловие Александра Дымшица.
[955]
Фрагменты о Мандельштаме в подцензурных советских мемуарах в лучшем случае (как у того же Эренбурга) сводились к изображению трогательного поэта—чудака; в худшем (как, например, у Александра Коваленкова) – читателю предлагался портрет слегка замаскировавшегося идеологического врага: «…за каждой строкой этого оказавшего настолько заметное влияние на литературные течения тридцатых годов поэта, что даже появился термин „Мандельштамп“, стоял призрак буржуазной цивилизации Запада. Сергей Есенин однажды даже пытался бить Мандельштама. И было за что».
[956]
В интеллигентской среде циркулировали разнообразные, порой – фантастические слухи о поэте и о его последних годах, свидетельством чего может послужить куплет, приписанный кем—то к известной песне Юза Алешковского «Товарищ Сталин, вы большой ученый…»:
Для вас в Москве открыт музей подарков.
Сам Исаковский пишет песни вам.
А нам читает у костра Петрарку
Фартовый парень Ося Мандельштам.
Информативным источником для этого куплета послужили мемуары Эренбурга.
Кардинально изменил ситуацию выход в США в 1955 году однотомного «Собрания сочинений» Мандельштама под редакцией Г. П. Струве и Б. А. Филиппова. Впоследствии количество томов увеличивалось. В итоге их, за четверть века, было издано четыре.
До вдовы поэта, Надежды Яковлевны, экземпляры этого собрания зачастую добирались весьма извилистыми путями. Из рассказа Алексея Аренса: «Однажды мне позвонили. Женский голос: „Альоша? Арене?“ Я говорю: „Да“. <…> Женский голос: „Нам надо“ встретиться, у меня для Надежды подарок от Мариолины (Ронкале – итальянской славистки. – О. Л.). <…> Женщина сказала, что будет в шубе. Она оказалась похожей на Буратино, с длинным носом, такая смешная, и в шубе расклешенной – наверное, ондатра или что—нибудь в этом роде. Короткий такой мех, блестящий, красивый. Мы поехали на метро к Надежде Яковлевне. <…> И когда мы приехали, то эта итальянка сказала: «Надежда Яковлевна, у Вас есть ножницы?» Потом она разрезала подкладку, достала три экземпляра первого тома Мандельштама, проговорив: «Видите, как я легко обманула ваших таможенников»».
[957]
Только после появления многотомного американского Мандельштама Надежда Яковлевна смогла вздохнуть относительно спокойно. Казавшаяся ей почти безнадежной миссия была вопреки всему выполнена – Мандельштамовские стихи 1930–х годов обрели читателя, и с этим уже никто, ничего и никогда не смог бы поделать.
Двадцать второго октября 1938 года отчаявшаяся, изверившаяся Надежда Яковлевна написала Осипу Эмильевичу. Это было ее прощание с мужем:
«Ося, родной, далекий друг! Милый мой, нет слов для этого письма, которое ты, может, никогда не прочтешь. Я пишу его в пространство. Может, ты вернешься, а меня уже не будет. Тогда это будет последняя память.
Осюша – наша детская с тобой жизнь – какое это было счастье. Наши ссоры, наши перебранки, наши игры и наша любовь. Теперь я даже на небо не смотрю. Кому показать, если увижу тучу?
Ты помнишь, как мы притаскивали в наши бедные бродячие дома—кибитки наши нищенские пиры? Помнишь, как хорош хлеб, когда он достался чудом и его едят вдвоем? И последняя зима в Воронеже, наша счастливая нищета и стихи. Я помню, мы шли из бани, купив не то яйца, не то сосиски. Ехал воз с сеном. Было еще холодно, и я мерзла в своей куртке (так ли нам предстоит мерзнуть: я знаю, как тебе холодно). И я запомнила этот день: я ясно до боли поняла, что эта зима, эти дни, эти беды – это лучшее и последнее счастье, которое выпало на нашу долю.
Каждая мысль о тебе. Каждая слеза и каждая улыбка – тебе. Я благословляю каждый день и каждый час нашей горькой жизни, мой друг, мой спутник, мой слепой поводырь…
Мы как слепые щенята тыкались друг в друга, и нам было хорошо. И твоя бедная горячешная голова и все безумие, с которым мы прожигали наши дни. Какое это было счастье – и как мы всегда знали, что именно это счастье.
Жизнь долга. Как долго и трудно погибать одному – одной. Для нас ли – неразлучных – эта участь? Мы ли – щенята, дети – ты ли – ангел – ее заслужил? И дальше идет все. Я не знаю ничего. Но я знаю все, и каждый день твой и час, как в бреду, – мне очевиден и ясен.
Ты приходил ко мне каждую ночь во сне, и я все спрашивала, что случилось, и ты не отвечал.
Последний сон: я покупаю в грязном буфете грязной гостиницы какую—то еду. Со мной были какие—то совсем чужие люди, и, купив, я поняла, что не знаю, где ты.
Проснувшись, сказала Шуре (Мандельштамовскому брату. – О. Л.): Ося умер. Не знаю, жив ли ты, но с того дня я потеряла твой след. Не знаю, где ты. Услышишь ли ты меня. Знаешь ли, как люблю. Я не успела тебе сказать, как я тебя люблю. Я не умею сказать и сейчас. Я только говорю: тебе, тебе… Ты всегда со мной, и я – дикая и злая, которая никогда не умела просто заплакать, – я плачу, я плачу, я плачу.
Это я – Надя. Где ты?
Прощай, Надя».
[958]
Уже в феврале 1939 года Надежда Яковлевна твердо знала, что Мандельштам в лагере погиб. Отныне и на два следующих десятилетия едва ли не единственным смыслом ее существования станет сбережение неопубликованных произведений мужа. «Со мной живут стихи… Это тоже много. У других и этого нет», – писала Надежда Яковлевна Борису Кузину 8 июля 1938 года.
[959] «Стихи и прозу она твердила наизусть, не доверяя своим тайным хранениям, а некоторые – как стихотворение о Сталине, но не только его – не смея даже записать».
[960] Поэтому не должны удивлять панические строки из письма Надежды Яковлевны Кузину от 14 января 1940 года: «Борис, я начинаю забывать стихи. Последние дни я их как раз вспоминала. Очень мучительно. А некоторых я не могу вспомнить. И счет не сходится – нескольких просто не хватает – выпали».
[961]