Тут самое, пожалуй, место ненадолго отвлечься от нашей истории и сказать несколько слов о взаимоотношениях Киплинга и «критического цеха» в целом. Когда читаешь жизнеописание писателя, то, как правило, встречаешь слова, ставшие уже своеобразным трюизмом: отношения имярека с критикой были непростыми. У Киплинга же, против обыкновения, отношений с критикой не было вовсе — ни простых, ни сложных. Критика для него, можно сказать, не существовала; во всяком случае, писатель никак и никогда на нее, следуя советам Крофтса и Безанта, не реагировал. Киплинг — общее место почти во всех биографиях — любил детей, ненавидел репортеров («они меня используют»), критиков же попросту игнорировал. Что же до отношения критиков к Киплингу, то они, эти отношения, начиная с «Простых рассказов с гор» и первых стихотворений, меняются, в сущности, очень несущественно. Пишущие об авторе «Кима» и «Книг джунглей» в девяностые годы XIX — первые десятилетия XX века хвалят его за одно и то же, да и «болевые точки», как мы уже отчасти заметили, нащупывают примерно те же. Не потому ли, что путь Киплинга в литературе, как и его стойкие консервативно-джингоистские воззрения, был, говоря словами Блока, «в основном своем устремлении как стрела прямой, как стрела действенный»?
Если задаться целью составить «собирательный образ» Киплинга-прозаика и поэта на основании мнений о нем его авторитетных современников, начиная с лондонских рецензий конца 80-х — начала 90-х годов позапрошлого века, то мы увидим, что пишущие об авторе «Маугли» — будь то открывший Киплинга-прозаика Эндрю Лэнг или открывший Киплинга-поэта Уильям Эрнст Хенли, Стивенсон или Генри Джеймс, Джеймс Барри или Оскар Уайльд, Эдмунд Госс или Честертон, Джордж Мур, Герберт Уэллс или Томас Стернз Элиот, — не слишком противоречат друг другу. Образ того, что Уэллс в книге «Новый Макиавелли» (1911) назвал «киплингизмом» («В университете определяющее влияние на меня оказал не социализм, а киплингизм»), «собирается» довольно цельный. Вот он.
Киплинг — прирожденный новеллист, он — «бегун на короткие дистанции», при этом писатель одинаково уверенно чувствует себя в описании ситуаций и эпизодов как юмористических, так и патетических. Его малая проза отличается оригинальностью, непосредственностью, острой наблюдательностью, грубоватостью и вместе с тем изяществом, представляя собой сочетание, казалось бы, несочетаемого — реализма и романтизма, цинизма и сопереживания, тягой — в духе Брет-Гарта — к описанию экзотических сюжетов, нравов, быта, психологии и ландшафтов мало известной читателю Британской Индии и столь же мало известного «племени» англо-индийцев. В отличие от традиционной сюжетной прозы, малая проза Киплинга пишется «как придется» (Конан Дойл), в описаниях нет-нет да блеснет вдруг неожиданный, яркий, смелый образ, при этом оборваться рассказ может в любом месте. Не даются писателю большая проза («Ким» — исключение) и концовки рассказов; многие из них завершаются фразой, которую мы уже не раз приводили. Заключительная авторская реплика «Но это уже другая история» стала мишенью многочисленных пародий, она свидетельствует о неумении (или нежелании) автора поставить точки над «i».
Язык Киплинга-прозаика (да и поэта, по существу, тоже) — смесь, как писал Хенли, «всех сленгов на свете», диалектная речь удается ему, как, пожалуй, никакому другому английскому писателю; в стихии просторечного диалога он чувствует себя как рыба в воде, знает эту свою сильную сторону и иногда излишне диалогом увлекается. Киплинг талантлив, многообещающ (впервые после Диккенса), плодовит, разнообразен. При этом — неровен, порой небрежен, слишком спешит («должен предохранять зажженный им костер обеими руками» — Стивенсон), не способен писать сердцем («в нем нет ни единой капли сердечной крови» — Стивенсон), слабоват в композиции, в нюансировке. «Его проза, — писал Джеймс, — это сплошные трубы и кастаньеты, ни единого завывания скрипки или соловьиной трели». «Он слишком громко колотит по клавишам во время концерта в какой-нибудь забегаловке», — вторит Джеймсу Госс. Он отменно знает местные обычаи, но не знает жизни (Джеймс Барри). Как никакому другому английскому писателю конца века, Киплингу «повезло с опытом» (Хенли), семилетняя репортерская работа в Индии снабдила его бесценным жизненным материалом, научила писать метко, без прикрас, «по делу», превратила «в нашего главного авторитета по пошлости» (Уайльд).
Журналистике — единодушное мнение критики — Киплинг обязан всеми своими достоинствами и недостатками. И плюсы, и минусы его прозы суть плюсы и минусы газетного репортажа. Плюсы — знание местной жизни, композиционное богатство, содержательность, динамизм, хлесткость, выверенность стиля. Минусы — поспешность, издержки вкуса (увлечение просторечным диалогом, например), стилистические сбои, на что обращают внимание и Стивенсон, и Уайльд, и Джеймс, да и другие критики рангом пониже.
Закончим этот экскурс парадоксом, который, впрочем, в литературе парадоксом является далеко не всегда. Когда Киплинг в девяностые годы со всеми бросающимися в глаза грехами молодости ворвался в литературу, критики писали о нем много и увлеченно: больше хвалили, чем ругали, советовали, как всегда советуют молодым, «учиться властвовать собой». Когда же спустя два-три десятилетия грехи молодости были преодолены и каждое слово и в прозе и в поэзии мастера стояло, как рекомендовал еще Свифт, «на своем месте», когда литературное искусство Киплинга — в отличие от его стойких ретроградных политических пристрастий — ни у кого сомнений не вызывало, вот тогда критика потеряла к живому классику интерес, переключилась на других кумиров. «Появление его новой книги, — писал в 1919 году в своем журнале „Атенеум“ Элиот, — не вызвало даже зыби на гладкой поверхности наших интеллигентских пересудов (our conversational intelligentia). Киплинг не превратился в анафему. О нем попросту перестали говорить». Повторимся: критика для Киплинга не существовала никогда, но теперь не существовал для критики и Киплинг.
Единственными двумя критиками, для кого Киплинг делал исключение, чьим мнением по-настоящему дорожил, были родители. Джон Локвуд, как правило, был первым, всегда благожелательным, но и вдумчивым его читателем — иначе он не преуспел бы как иллюстратор книг сына. Объясняя свое стремление открыть англичанам мир за пределами Англии, раздвинуть границы канонической литературы, Киплинг, о чем уже вскользь говорилось, любил ссылаться на слова Алисы: «Те, кто знает только Англию, Англии не знают»; эти материнские слова звучат рефреном и в знаменитом стихотворении Киплинга «Английский стяг».
Сам же Киплинг в начале девяностых куда лучше знал не-Англию, чем Англию, — его, создателя нового литературного пространства экзотики и героики, постоянно, с легкой руки Джеймса Барри, обвиняли в незнании жизни. Недоброжелатели считали его «англичанином без родины», Честертон (его, впрочем, недоброжелателем Киплинга не назовешь) писал о нем: «Он знает Англию точно так же, как какой-нибудь образованный английский джентльмен знает Венецию. В Англии он бывал огромное число раз, подолгу гостил в ней, но это не его дом, не его родина». Ему вторит и сам Киплинг, заметивший однажды в письме Хаггарду: «Я медленно открываю для себя Англию, самую замечательную заграницу, в которой мне довелось побывать».
Что ж, лондонскую жизнь он и в самом деле знал плохо, да и отзывался о ней — во всяком случае, поначалу — не слишком лестно. Не слишком привлекала его и возможность вращаться в писательских кругах. «Люди с чернильной лихорадкой нравились мне всегда. Они неотразимы — но лишь до тех пор, пока их лихорадит. Происходит это, увы, крайне редко!» К издателям Киплинг относится сносно, считает их «большей частью хорошими ребятами», не верит — тем более что его собственный опыт этому противоречит — историям о том, как издатели губят молодые таланты, а вот журналистов считает «опасными». Они, уверен Киплинг, могут быть вполне приемлемыми и даже достойными членами общества, но «оказываются совершенно беспринципными, стоит только им взяться за перо». Когда Киплингу напоминали, что он и сам журналист, он, пародируя самого себя, отвечал: «Ну, это совсем другая история…»