- Посмотрите на эту толпу, Куртье: нигде в мире нет толпы, которую так спокойно можно бы предоставить самой себе; здесь, в сердце величайшего, благополучнейшего в мире города, она ограждена от чумы, землетрясений, циклонов, засухи, от нестерпимой жары и леденящего холода, - и однако, видите, вот он, полисмен! Какой бы свободной и безобидной она ни казалась, как бы мирно ни была настроена, в ней всегда есть и должна быть какая-то сдерживающая сила. Откуда исходит эта сила? Вы говорите: из самой толпы. Я отвечаю: нет. Оглянитесь назад, на истоки человеческих сообществ. С самых первых шагов бессознательными орудиями власти, сдерживающего и направляющего начала, божественной силы оказывались лучшие люди. Такой человек, ощутив в себе мощь - поначалу физическую, - пользовался ею, чтобы захватить первенство, и с тех пор удерживает его и должен удерживать всегда. Все эти ваши выборы, так Называемые демократические органы - лишь отговорка для вопрошающих, подачка голодному, бальзам, утоляющий гордость бунтаря. Это не более как видимость, иллюзия, они не могут помешать лучшим людям достичь полноты власти: ибо такие люди ближе всего к божеству и раньше и лучше всех улавливают исходящие от него волны. Я говорю не о наследственных правах. Лучший - не обязательно тот, кто принадлежит к моему сословию, во всяком случае, я не думаю, чтобы в моем сословии лучшие люди появлялись чаще, чем в других.
Он замолчал так же внезапно, как начал.
- Не беспокойтесь, - сказал Куртье, - я вовсе не считаю вас человеком! заурядным. Просто мы с вами на разных полюсах, и скорее всего оба далеки от истины. Но миром правит не сила и не страх перед этой силой, как думаете вы; миром правит любовь. Общество держится врожденной порядочностью человека, содружеством людей. В сущности, это и есть презираемый вами демократизм. Человек, предоставленный самому себе, стремится ввысь. Будь это не так, ваши полицейские ни за что бы не могли блюсти порядок. Человек интуитивно знает, что можно делать и чего нельзя, не теряя уважения к себе. Он впитывает это знание с каждым вдохом. Законы и власть - это еще далеко не все, это лишь механизмы, трубопроводы, подъездные пути, словом, вспомогательные средства. Это не само здание, а лишь строительные леса.
- Без которых не построишь ни одного здания, - возразил Милтоун.
- Да, милый друг, но это далеко не одно и то же, - отпарировал Куртье. - Леса снимают, как только в них отпадает надобность, и открывается сооружение, которое берет начало на земле, а отнюдь не в небе. Все леса закона возводятся лишь для того, чтобы сэкономить время и предохранить храм, пока его строят, сберечь верность и чистоту его линяй.
- Нет, - сказал Милтоун, - нет! Леса, как вы их называете, - это материальное воплощение воли зодчего, без них не воздвигается и не может быть воздвигнут храм; и зодчий этот - сам всевышний, передающий волю свою через тех, чей ум и душа всего ближе к нему.
- Наконец-то мы добрались до самой сути! - воскликнул Куртье. - Ваш бог вне нашего мира. Мой - внутри.
- И им никогда не встретиться!
Только теперь Милтоун заметил, что они вышли на Лестер-сквер - здесь стояла тишина, театры еще не успели извергнуть шумные толпы; но в тишине этой было ожидание, фонари, точно приспущенные с темного неба желтые звезды, жались к белым стенам мюзик-холлов и кафе, и в их трепетном сиянии недвижная листва платанов казалась совсем светлой.
- Невинная распутница - вот что такое эта площадь! - сказал Куртье. Изменчивая, точно лицо женщины, всегда прекрасная в своей сомнительной прелести! Но, черт возьми, если заглянуть поглубже, и здесь тоже есть добродетель.
- И порок, но его вы не желаете замечать, - сказал Милтоун.
Он вдруг очень устал, ему хотелось поскорей добраться до дому, и уже не было охоты продолжать спор, который не принес ему ни малейшего облегчения. А Куртье все говорил, и он с трудом: заставил себя прислушаться.
- Давайте прогуляем всю ночь, ведь завтра нам конец... Вы хотели бы обуздать распущенность извне, я - изнутри. Если бы, просыпаясь и засыпая, глядя на человека, на дерево или цветок, я не чувствовал бы, что созерцаю само божество, я распрощался бы с этим многоцветным миром хотя бы из одной только скуки. Вы же, как я понимаю, можете взирать на своего бога, лишь удалившись куда-нибудь на вершины. Но не одиноко ли там?
Милтоун ие ответил, и некоторое время они шли молча. И вдруг он не выдержал:
- Вы говорите, тирания! Какая тирания может сравниться с вашей пресловутой свободой? Что может быть хуже тирании этой "свободной" грязной, узкой улицы с бесчисленными газетами на каждом углу? Она кишит, суетится, точно муравейник, а для чего? Это детище вашей свободы, Куртье, не способно ни на восторг, ни на самообуздание, ни на жертву, оно признает лишь куплю-продажу да распущенность.
Минуту Куртье молчал, и Милтоун повернул в сторону реки, прочь от высоких домов, к освещенным окнам которых он только что обращал свои речи.
- Нет, - услышал он, - в чем бы ни была грешна эта улица, на ней дует свежий ветер, здесь тоже все может перемениться. Господи, да по мне лучше самые слабые звезды, что пробиваются в темном небе, чем все ваше распрекрасное искусственное освещение!
И вдруг Милтоуну показалось, что его вечно будет преследовать этот голос - от него не уйти, нечего и пытаться.
- Мы повторяемся, - сухо сказал он.
Безмолвно, медлительно, точно отдыхая, река катила свои черные воды, слабо освещенные неполной луной. Окутанные тьмой, громоздились на другом берегу краны, высокие строения, пристани; спали, уткнувшись в него, баржи; несметное множество загадочных темных силуэтов жило какой-то своей, напряженной жизнью. Там все полно было странной, величавой красоты. А фонари - жалкие цветы ночи - осыпали могучую спокойную подругу человека лепестками бледного сияния, и с запада веял благоухающий ветерок, пока еще слабый, неся трепет и аромат несчетных дерев и полей, которым река, скользя мимо, дарила свою ласку. Она текла почти беззвучно, слышался лишь еле уловимый ропот, точно сердце шептало сердцу.
Потом раздались всплески весел и скрип уключин. И под самым берегом промелькнул маленький тупоносый ялик с двумя гребцами.
- Итак, "завтра нам конец"? - оказал Милтоун. - Вы, очевидно, хотите сказать, что общественная деятельность нужна мне как воздух и отказ от нее для меня равносилен смерти?
Куртье кивнул.
- На этот крестовый поход вас благословила моя младшая сестра, правда?
Куртье не ответил.
- Итак, - продолжал Милтоун, пронизывая его взглядом, - завтра и ваш последний день? Что ж, вы правы, что уезжаете. Она отнюдь не гадкий утенок, который сумеет жить вне привычного общественного пруда; ей всегда будет недоставать родной стихия. А теперь простимся! Что бы ни случилось с нами обоими, этот вечер я не забуду. - Он с улыбкой протянул руку. Moriturus te saluto {Идущий на смерть приветствует тебя (лат.).}.