Во второй главе — «Табу и амбивалентность чувств» — Фрейд явно отталкивается от известной мысли Фейербаха о том, что моральные установки человечества возникли из первоначальных запретов (табу) на те или иные действия. Он пытается доказать на примере одной из своих пациенток, что табу нередко приводят к возникновению у общества симптомов, схожих с симптомами навязчивого невроза, и в итоге «становятся причиной церемониальных действий и заповедей». Здесь он вновь утверждает уже высказанную им мысль, что любая религия — это форма невроза, формирующегося в результате запретов (причем запретов в первую очередь сексуального характера), вытесненных в итоге в бессознательное. Таким образом, Фрейд вновь становится в оппозицию Юнгу, считавшему, что к неврозам как раз приводит отказ от религиозности.
«Табу, — утверждал Фрейд, — является очень древним запретом, наложенным извне (или каким-нибудь авторитетом) и направленным против сильнейших вожделений людей. Сильное желание нарушить его остается в их бессознательном. Люди, выполняющие табу, имеют амбивалентную направленность к тому, что подлежит табу…»
[218] Как справедливо указывает Валерий Лейбин, даже если принять на веру все высказываемые Фрейдом в «Тотеме и табу» идеи, его попытка построить свою теорию возникновения этики оказалась явно неубедительной.
Не менее спорной является и высказываемая далее Фрейдом идея о том, что само возникновение тотема и развитие первоначальной религии берет начало из всё тех же расстройств — эдипова комплекса и комплекса кастрации. На примере девятилетнего пациента одесского психотерапевта М. Вульфа, уже знакомого нам «маленького Ганса» и его ровесника Арпада, которым занимался Ференци, Фрейд выстраивает теорию, согласно которой страх кастрации и сексуальное соперничество с отцом, свойственные мальчикам, обычно переносятся на то или иное животное, перерастая в детскую фобию. У пациента Вульфа эти страхи трансформировались в боязнь собаки, у Ганса — в испуг перед лошадью, у Арпада — перед петухом. Но если учесть, что мышление человека на первобытной стадии его развития было подобно мышлению ребенка, продолжает Фрейд, то «всё становится на свои места»: «На основании этих наблюдений мы считаем себя вправе вставить в формулу тотемизма на место животного-тотема мужчину-отца. Тогда мы замечаем, что этим мы не сделали нового или особо смелого шага. Ведь примитивные народы сами это утверждают и, поскольку и теперь еще имеет силу тотемистическая система, называют тотема своим предком и праотцем. Мы взяли только дословно заявления этих народов, с которыми этнологи мало что могли сделать и которые они поэтому охотно отодвинули на задний план. Психоанализ учит нас, что, наоборот, этот пункт нужно выискать и связать с ним попытку объяснения тотемизма.
Первый результат нашей замены очень замечателен. Если животное-тотем представляет собой отца, то оба главных запрета тотемизма, оба предписания табу, составляющие его ядро — не убивать тотема и не пользоваться в сексуальном отношении женщиной, принадлежащей тотему, по содержанию совпадают с обоими преступлениями Эдипа, убившего своего отца и взявшего в жену свою мать, и с обоими первичными желаниями ребенка, недостаточное вытеснение которых составляет, может быть, ядро всех неврозов. Если это сходство больше, чем вводящая в заблуждение игра случая, то оно должно дать возможность пролить свет на происхождение тотема в незапамятные времена»
[219].
Предвидя последующие возражения критиков, что на основе всего нескольких индивидуальных случаев детских фобий он делает алогичный вывод о том, что те же закономерности присущи и человеческому коллективу, то есть лежат в основе развития общества, Фрейд берет в себе союзники такого бесспорного авторитета своего времени, как Чарлз Дарвин. Он напоминает, что, согласно Дарвину, произойдя от высших приматов, первобытные люди на ранней стадии своего развития жили по тем же законам, что и обезьянье стадо, были «первобытной ордой». В этой орде самый сильный самец фактически присваивает себе всех самок, подавляя сексуальные притязания других, более слабых самцов, включая собственных сыновей, а то и изгоняя их из «орды», чтобы устранить подрастающих и набирающих силу соперников. Однако на определенном этапе снедаемые сексуальным голодом сыновья восстают против отца и совместными усилиями убивают его, чтобы завладеть самками, и даже поедают его. Но после такого отцеубийства в силу амбивалентности их чувств к отцу в них вновь вспыхивает любовь к нему и просыпается чувство вины, приводящее к его обожествлению и теперь уже добровольному запрещению для себя самок отца, то есть своих матерей:
«Ссылка на торжество тотемистической трапезы позволяет нам дать ответ: в один прекрасный день изгнанные братья соединились, убили и съели отца и положили таким образом конец отцовской орде. Они осмелились сообща и совершили то, что было бы невозможно каждому в отдельности. Может быть, культурный прогресс, умение владеть новым оружием дал им чувство превосходства. То, что они, кроме того, съели убитого, вполне естественно для каннибалов-дикарей.
Жестокий праотец был, несомненно, образцом, которому завидовал и которого боялся каждый из братьев. В акте поедания они осуществляют отождествление с ним, каждый из них усвоил себе часть его силы. Тотемистическая трапеза, может быть, первое празднество человечества, была повторением и воспоминанием этого замечательного преступного деяния, от которого многое взяло свое начало: социальные организации, нравственные ограничения и религия.
Для того чтобы, не считаясь с разными предположениями, признать вероятными эти выводы, достаточно допустить, что объединившиеся братья находились во власти тех же противоречивых чувств к отцу, которые мы можем доказать у каждого из наших детей и у наших невротиков, как содержание амбивалентного отцовского комплекса. Они ненавидели отца, который являлся таким большим препятствием на пути удовлетворения их стремлений к власти и их сексуальных влечений, но в то же время они любили его и восхищались им. Устранив его, утолив свою ненависть и осуществив свое желание отождествиться с ним, они должны были попасть во власть усилившихся нежных душевных движений. Это приняло форму раскаяния, возникло сознание вины, совпадающее с испытанным всеми раскаянием. Мертвый теперь стал сильнее, чем он был при жизни… То, чему он прежде мешал своим существованием, они сами себе теперь запрещали, попав в психическое состояние хорошо известного нам из психоанализа „позднего послушания“. Они отменили поступок, объявив недопустимым убийство отца тотема, и отказались от его плодов, отказавшись от освободившихся женщин. Таким образом, из сознания вины сына они создали два основных табу тотемизма, которые должны были поэтому совпасть с обоими вытесненными желаниями Эдиповского комплекса»
[220].
Отсюда, по Фрейду, развивается идея бога-отца, все более отдаляющегося и возвышающегося над людьми, перенос такого отношения на обожествляемых царей и вождей одновременно с возникновением мифов, призванных еще больше уменьшить чувство вины за давнее убийство прародителя — мифов, в которых сам бог убивает олицетворяющее его животное. По мере роста роли сыновей в семье рождаются мифы, в которых молодые божества осуществляют инцест с матерью назло отцу, убиваются им и затем воскресают. Вершины своего развития эти мифы достигают в основной идее христианства.