Я тотчас поехал в Калугу. Лион рассказал мне суть дела и устроил свидание с подсудимым в тюрьме. Оказалось, что он (настоящей фамилии его я не помню) проходил мимо фабрики, из которой в этот момент выходили рабочие. Они его знали, стали потешаться над ним. Он от них отгрызался и сказал что-то лишнее. За это его привлекли к ответственности уже по 196-й статье Уложения о наказаниях, как за стремление «совратить в раскол». Он меня уверял, что он не имел в мыслях никого совращать, а только защищал себя от нападок. Лион добавлял, что на суде он не хотел давать никаких показаний и что приговор был построен исключительно на протоколах дознания, где были записаны некоторые фразы его, как будто направленные против Церкви. Суд его осудил и заключил сразу под стражу, только согласившись освободить под залог. Я залог этот внес. Он был выпущен и потому мог судиться уже в Москве, не дожидаясь выездной сессии палаты в Калугу.
Мне было очевидно, что если б он не молчал, а рассказал, как было дело, то суд мог поверить ему и по главному обвинению в «совращении» его оправдать. Ф.Н. Плевако по этому поводу преподал мне такое общее наставление. Суд может не верить показанию подсудимого только в двух случаях: во-первых, если оно неправдоподобно и, во-вторых, если оно противоречит другим данным дела. Если же нет ни того ни другого, то отбрасывать показания обвиняемого есть уже произвол, запрещенный законом (статья 612). Потому для дела было необходимо, чтобы подсудимый пришел на суд и не молчал, а рассказал все, как было.
С таким багажом я в назначенный день явился в палату. Еще накануне я расспрашивал подсудимого. Он красочно передал свой спор с фабричными, который превратили потом в покушение на совращение. В палате в этот день были другие дела. Моего клиента все еще не было. Я пошел его искать, его не было. Палата по моей просьбе нарушила очередь. Его дело откладывали, но его все-таки не было. Наконец, за исчерпанием списка, дело стало слушаться без него. Моя защита пропала, раз он не дал своих показаний. Мне пришлось только анализом записанных в дознании слов доказывать, что была перебранка, а не проповедь. Одного из судей я в этом успел убедить. Он остался «при мнении». Но большинство палаты приговор суда утвердило. Оказалось потом, что подсудимый испугался, предпочел не явиться и прятался в коридоре суда.
Как бы то ни было, мой первый блин вышел комом, что очень меня огорчило. Я пошел поделиться с Плевако этим моим огорчением. Он мне посоветовал подать кассационную жалобу, заверяя из опыта, что в сектантских делах Сенат либеральнее и справедливее низших судов. В кассационной жалобе я указывал, что в установленных дознанием фактах и даже в самом тексте вопроса, который палата поставила на свое разрешение, не содержится главного – указания на умысел совращения. Толстой же с своей стороны написал А.Ф. Кони письмо, прося обратить на это дело внимание. В результате приговор был кассирован по отсутствию состава преступления в тексте вопроса. Когда дело стало слушаться во второй раз, прокурором был Бобрищев-Пушкин, незадолго до этого написавший прекрасную книгу о суде присяжных. Он отказался от обвинения по статье о совращении, но находил, что подсудимый виноват в «кощунстве», непочтительных выражениях по адресу Церкви, которую он позволил себе назвать, как было записано в дознании, «овощным хранилищем». Услышав эти слова прокурора, подсудимый протянул мне какую-то богослужебную книгу, где без всякой насмешки, а с большим почтением Церковь именовалась «овощным хранилищем». Нельзя было считать кощунством цитату из богослужебной книги и во всяком случае намерение этими словами оказать неуважение к Церкви – ничем не было доказано и не могло быть предположено. Такой неожиданный оборот с этой цитатой вызвал у самих судей улыбку, и подсудимый был вчистую оправдан. Так кончилось мое первое дело.
Я так подробно рассказал об этом незначительном деле не только потому, что оно, как первое, для меня особенно памятно, но еще потому, что и в нем уже наметились те общие выводы, к которым я позднее пришел в своей практике, относительно того, чего и как в судах можно было достигнуть. Но хочу сначала привести еще несколько более интересных примеров из той же области, к которой принадлежало мое первое дело, то есть из вероисповедных процессов.
Во-первых, дело о «ритуальном» убийстве, которое тогда на себя не обратило внимания, особенно потому, что оно слушалось при закрытых дверях и газетных отчетов о нем быть не могло. А в нем было все характерно и интересно. Я был только помощником, когда получил письмо от университетского товарища В. Соколова, позднее видного следователя по особо важным делам в Петербурге и человека очень достойного. В то время он был кандидатом на судебные должности при Владимирском суде. Он мне написал, что в производстве суда находится крайне интересное дело, которое, вероятно, пойдет без приглашенной защиты, а так как оно будет слушаться в Шуйском уезде, то не будет, вероятно, и защитника по назначению, а защищать будет кандидат на судебные должности. Но дело так интересно, что заслуживало бы иного к себе отношения. Самое такое обращение уже было типично. Через несколько лет все во Владимире знали бы, к кому с этим обратиться: уже была организация, специально для этого созданная. Теперь же Соколов обращался по знакомству лично ко мне, хотя знал меня только тогда, когда я еще и не собирался быть адвокатом. Позднее для защиты подобного дела явилась бы масса желающих. Я поехал во Владимир, как когда-то по просьбе Толстого поехал в Калугу, и ознакомился с делом. Вот вкратце его содержание. Во Владимирской, Костромской, Ярославской и Олонецкой губерниях жило много сектантов, которым давали название «бегунов». Свое происхождение они вели еще с реформы Никона. Убежденные противники тогдашней реформы, они отвергали не только исправленные богослужебные книги, не только реформированную Церковь, как попавшую во власть Антихриста, но и все, что было с Церковью связано, то есть прежде всего государство. Государство, правительство – все носили на себе печать Антихриста. «Бегуны» же, истинно православные, не должны были иметь с ними дела. Они принуждены были для этого жить вне государства, не брать документов, не обращаться к властям, не употреблять даже денежных знаков. Жизнь в мире становилась для них «невозможной», даже в те времена, когда государство было слабо; «бегуны» скапливались поэтому в северных полудиких губерниях, жили в лесах, в деревнях, о которых власть не знала, скрывали там свое собственное сектантское духовенство и вообще от людей прятались. Может быть, потому им и дали название «бегунов».
Конечно, им было невозможно совершенно исчезнуть из мира, и они с ним сносились через посредников; в более позднее время, когда аппарат государственной власти усилился, число настоящих, последовательных «бегунов» уменьшалось. Компромиссы с миром становились необходимыми, и из секты «бегунов» постепенно выделилась особая категория, которые получили название «жиловых бегунов». Они жили в миру, признавали и государство, и власть, и деньги, не признавали только существующей Церкви; но и ее не трогали и не осуждали, а только молча от нее отошли. Старообрядцев, не посещавших Церковь, признающих только свою духовную власть, было много и помимо них; бегунов поэтому не было повода трогать. Прозелитизма же, проповедания, совращения за ними не наблюдалось. Но так как они были все-таки полны религиозного одушевления, то были честны и воздержаны в своей личной жизни и потому обыкновенно были зажиточнее и богаче других. Возможно, что они давали полиции взятки, чтобы к ним не придирались. Косо смотрело на них одно духовенство. Но поставить им в вину было нельзя ничего. Правда, у них часто бывали, живали и потом исчезали никому не известные люди, и недоброжелатели их подозревали, что они пристанодержатели, скупщики краденого и что из этой профессии возникали их состояния, но доказательств на это все-таки не было, а у полиции были свои причины относиться к ним снисходительно. На деле эти «незнакомцы» были «настоящие бегуны», которым «жилые бегуны» давали пристанище и иногда средства к жизни. Так стояло дело, пока не стали обращать внимание на один странный, но повторявшийся факт. Было замечено, что эти отпавшие от Церкви, состоятельные, безупречные люди исчезали бесследно. Никто не видел ни как они умирали, ни как их хоронили. Многие старики этой секты тяжело болели несколько времени; все селение или город ждали их смерти, но вдруг узнавали, со слов семьи, что больной поправился и «ушел в Иерусалим Богу молиться». Это было обычное объяснение, которому скоро перестали верить. Замечали и то, что такой уход «Богу молиться» обыкновенно совпадал с присутствием в их доме и таким же исчезновением незнакомых людей. Отсюда пошла легенда, неизвестно кем сочиненная, но которой в этих местах все верили, будто этих старых людей убивали; было придумано и объяснение: так как они своей жизнью в миру были грешны перед Богом, то они должны были искупить эти грехи мученической смертью. Потому их единомышленники, с их согласия, их убивали. Этот ритуал и назывался «красной смертью». «Красная» была, вероятно, равнозначаща «прекрасной», «желанной» смерти. Потом же это стали понимать буквальнее и прозаичнее и утверждать, будто их душили красной подушкой. Такое мнение возникло, существовало, его повторяли казенные миссионеры, добиваясь, чтобы секта «бегунов» была признана в установленном порядке «особо вредной» сектой, как скопцы, чтобы можно было карать за одну к ней принадлежность. Но кроме непонятного факта исчезновения и возможного его объяснения, против них ничего не было. И вот, наконец, такой факт появился. В одном селении Шуйского уезда, я не помню имени ни селения, ни действующих лиц, жил такой «жиловой бегун», который на вопрос о его вере всегда называл себя «православным», а долголетнее непосещение церкви объяснял недосугом и нездоровьем. С ним случилось то же, что и с другими. Он заболел, и у него появились незнакомые люди; потом все исчезли, а через несколько дней жена объяснила, что больной поправился и ушел «Богу молиться». До тех пор все шло по ритуалу. Но через несколько месяцев, уже в сентябре, когда ребята в лесу собирали грибы, собака стала рыть землю и дорылась до трупа. Он так разложился, что нельзя было определить даже возраста. Но по одежде и другим признакам удостоверились, что это был исчезнувший старик. По заключению уездного врача, который за неимением специалиста по судебной медицине делал вскрытие трупа, на нем не оказалось никаких внешних знаков насилия. Врач констатировал только увеличение сердца, жировое его перерождение. Но по каким-то кровяным точкам эксперт заключил, что он умер от удушения «красной подушкой». Экспертиза, таким образом, только подтвердила общераспространенную версию или, вернее, была сама ею вдохновлена. Как-то удалось найти тех незнакомцев, которые были у покойного перед его смертью. Их тождество было свидетелями установлено, в том числе и женой. Но они говорили, как и жена, что старик ушел из дома еще до смерти. Делом заинтересовался Синод. По его требованию ему были высланы копии с дела, и последовала экспертиза казанского профессора по богословию Ивановского, который легенду о «красной смерти» признал и совершенно возможной, и логически правдоподобной. Если покойный был действительно удушен, как это утверждает медицинская экспертиза, то остальное становится ясным. Все дело было, таким образом, только в ней. Я попросил Соколова дать мне копию с этой экспертизы, привез ее в Москву и показал профессору судебной медицины Нейдингу. Он и помощник его прозектор Минаков заинтересовались этим делом, так как, по их словам, никогда не видели более безграмотной экспертизы. Указание на удушение как на причину смерти для трупа, который несколько летних месяцев лежал в земле, было вообще невозможно; разве если бы оказались наружные повреждения горла, дыхательных путей и т. д. Ссылка же на точечные образования в крови в разложившемся трупе бессмыслица; они могли быть не прижизненным явлением, а трупной имибицией. Наконец, сам эксперт, видевший труп, установил, что покойный страдал «перерождением» и «расширением» сердца; это расширение указывало на длительную сердечную болезнь и не могло произойти мгновенно от одного удушения. Дело становилось ясно. Искусственно созданный миф о «ритуальном убийстве» сбил с толку экспертизу. Создателем всего этого дела был уездный врач, который в своей наивности и безграмотности дошел до того, что говорил об «удушении красной подушкой». Это еще куда бы ни шло, если бы на трупе оказалась хотя бы «красная нитка», но этого не было; все было взято из той легенды, которую надо было сначала проверить. Подобная экспертиза была, однако, одобрена Владимирским губернским правлением и, к стыду его, Медицинским департаментом в Петербурге.