Чтобы с этим покончить, скажу несколько слов о другом процессе, связанном с этим. Я получил письмо от начальника Шуйской тюрьмы, что у него содержится арестант, которого будут судить за бесписьменность, как «не помнящего родства», и который просил меня приехать его защищать. Он прибавлял, что его просьбу поддерживает старец, с которым я познакомился на процессе «красной смерти». Обвинение против «не помнящих родства», то есть тех, кто не хотел открыть своего имени, были чисто формальны. Никто не спрашивал о мотивах сокрытия имени. Раз он его не открывал, то можно предполагать было худшее: что он может быть беглый каторжник, и таких «не помнящих» ссылали в Сибирь на поселение. Когда-то Н.В. Муравьев писал в «Русском вестнике» статью об этом массовом и курьезном русском явлении. Мне стало ясно, что это «бегун», раз ему покровительствует старец, и я не хотел ему отказать. Но как можно было его защищать? Вспомнив, что Плевако мне говорил о «либеральности» Сената, мне пришла такая мысль. «Не помнящих родства» карают потому, что не знают мотивов молчания и их предполагают преступными. А что, если суд мотивы эти узнает и они не будут преступны? «Бегуны» не считаются «особо вредной» сектой, и за одну принадлежность к ним пока не карают. А тогда, если вера их запрещает им открывать свое имя – можно ли их за это карать? Конечно, сам суд не решится на себя взять оправдание. Это дело Сената как толкователя законов. Дело же низших инстанций – установить только факт, то есть в данном случае мотивы молчания. Я собирался применить тот принцип, который когда-то внушил мне Плевако. Показания подсудимого можно отвергать, только если они или неправдоподобны, или противоречат фактам дела. Если нет ни того ни другого, им должно верить. Я приехал накануне в Шую, повидался с подсудимым, который оказался очень толковым. Он мне обещал объяснить суду, почему он не может открыть им своего имени, заявить, что, по его убеждению, со времени церковной реформы люди приняли печать Антихриста. Но обещал говорить это вежливо, без укоризны, с полным уважением к их судейскому верованию. На все это он легко согласился; очевидно, он был не фанатиком, а просто к своей вере привычным. Я вошел в зал, когда шло заседание по другим делам. Были те же судьи, что на «красной смерти». Они смотрели на меня с изумлением: все дела так ничтожны, кого же я приехал защищать? Во время перерыва меня пригласили в совещательную комнату и расспрашивали, что мой приезд означает? Я им объяснил. Я не буду для подсудимого просить оправдания. Все это я буду делать в Сенате, но первую инстанцию я прошу позволить подсудимому объясниться и записать показания его в протокол; суд может найти, что эти мотивы не оправдание, это дело его. Я же защищать подсудимого буду в Сенате. Судьи заинтересовались такой постановкой вопроса и только просили меня принять меры, чтобы подсудимый не увлекся и не наговорил лишнего, чего они не могут допустить по отношению к Церкви.
Когда началось заседание, я просил записать в протокол, что подсудимый меня уполномочивает принести на приговор суда апелляционную и кассационную жалобы и поддерживать их в палате и Сенате. На традиционный вопрос о виновности я посоветовал подсудимому признать факт вины, и тогда председатель, по установленной практике, предложит ему дать объяснения. Все обошлось благополучно. Подсудимый без утайки все рассказал, объяснил, что он считает себя «православным», что судьи смотрят иначе и, покуда они смотрят иначе, он им своего христианского имени не имеет права открыть. Иногда председатель считал себя обязанным его останавливать, напоминать об уважении к властям, и старик тогда извинялся, если в чем согрешил, и признавал себя обязанным властям подчиняться: «Вы же, власти, поступите со мной как хотите, я за все буду своего Бога благодарить».
Он произвел впечатление, но дело окончилось не так, как я надеялся. В своей резолюции суд признал его виновным, не вошел в обсуждение мотивов молчания, как к делу не относящихся, но ввиду преклонного возраста подсудимого постановил, вместо ссылки на поселение, заключить его в богоугодное заведение. Я проверил у секретаря и убедился, что протокол был составлен правильно. Я собирался все-таки принести апелляционную жалобу, когда вдруг в Москве получил от подсудимого письмо, в котором он меня извещал, что благодарит за защиту, но приговора не хочет обжаловать и с ним мирится. Так это любопытное дело развязки не получило.
Перехожу теперь к самому интересному процессу из той же категории сектантских дел. Не колеблясь скажу, что хотя в нем не было ничего загадочного, но с бытовой стороны это было самое захватывающее происшествие. Это так называемое дело о павловских сектантах. Оно слушалось несколько позже, когда защита для дел подобного рода была нами организована. Слушалось в Харьковской палате, в городе Сумах, и защита была представлена харьковской адвокатурой.
Но они обратились и к московской организации, и от нее поехали я, Муравьев и Тесленко. Дело состояло в том, как сообщали газеты, что толпа сектантов, живших в этой местности, набросилась на православную церковь и разнесла ее вдребезги: поломала иконы, утварь и все священные предметы. Узнав про это, другая толпа, уже православных, кинулась на сектантов и избила их до полусмерти. Уцелевшие были преданы суду по 210-й статье Уложения о наказаниях. Факт был налицо и был непонятен. Сектанты этой местности были мирные люди, штундисты, которым такие эксцессы не были свойственны. Постепенно выяснилась такая картина. Штундистов у нас не преследовали, им запрещались только молитвенные собрания, даже у себя на дому. В случае такого собрания являлся урядник, составлял протокол, что застал их всех вместе. Единственным признаком преступления была «книга, именуемая Евангелием», как гласили шаблонные тексты полицейских протоколов. Накладывалась небольшая кара за простое неисполнение законных требований полиции по 29-й статье Устава о наказаниях у мировых судей. Все это было обычно и терпимо, но эти придирки стали учащаться и приводить в уныние население. А главное, незадолго до этого было разрешено переселить духоборов в Канаду. Штундисты стали добиваться для себя такого же разрешения. Им отказали. Последовал отказ и на другие скромные просьбы. Они падали духом. И вот в это время уныния к ним явился некий Моисей Теодосиенко. Это был сектант другого характера и направления. Он принадлежал к разновидности «хлыстов», к секте «малеванцев», не рассудительных и прозаических штундистов, а одержимых (эмоциональных) людей, которые думали, что находятся в непосредственном общении с Богом. К тому же Моисей Теодосиенко лично был ненормален; в 1891 году он был на испытании в клинике профессора Сикорского в Киеве и признан больным «религиозной манией». Узнав, что павловцы отчаиваются под гнетом полицейских стеснений, он решил принести им новую веру; он недаром носил имя Моисея. Он, как Моисей, выведет их из языческого Египта. Его вдохновенная проповедь имела необычайный успех. По контрасту, который он представлял с тамошними сектантами, в нем они увидели Избавителя, нечто новое, чего они дожидались так долго. Каждый день в селе происходили собрания, где он говорил; слава о нем гремела повсюду, толпы стекались, чтобы слушать его и напряженно ждать того часа, когда он куда-то их поведет. Это дошло до полиции, и Теодосиенке было приказано явиться к исправнику. Его туда отвезли, но сотни народа его провожали. По дороге он все время им проповедовал, предсказывал, что сейчас же будет отпущен и скоро вернется, чтобы больше не расставаться. Когда его привезли в дом исправника, толпа осталась на улице его дожидаться. Он предписал не расходиться, так как скоро вернется. Прошло несколько времени, и он действительно от исправника вышел свободным. Потом старались узнать, как могли его так легко отпустить. Власти отвечали, что все его документы были в порядке и для ареста не было оснований. Но он сам не захотел вернуться к павловцам, а уехал куда-то по железной дороге. Толпа его проводила до станции; он со всеми простился, заповедал всем верить тому, что он им говорил, и ждать его возвращения. Больше они его не видели до самого процесса. На чем была основана власть этого человека над ними, сказать нелегко. Это область подсознательной психологии, но мы, защитники, сами ее наблюдали. Все подсудимые и на суде продолжали быть под его обаянием: все они называли друг друга, прибавляя к имени слово «брат». Его же величали не иначе как «господин Моисей». Нам рассказывали тюремные надзиратели, что подсудимыми в тюрьме иногда овладевало исступление, что они бились головой о стену. Тогда приводили Моисея, и, слыша его голос, они «успокаивались». Если он был ненормален, что показывала экспертиза Сикорского, то эту свою ненормальность он каким-то путем передавал и другим. Придя от исправника, они собрались уже без него; его вспоминали, повторяли его пророчества и изречения. И вдруг один из присутствующих, мало чем выдающийся Григорий Павленко, впал в исступление, стал выкрикивать непонятные слова и пророчествовать; между прочим, он возвестил, что он, Павленко, живым вознесется на небо. Я уже не помню, сколько времени продолжалось это радение, и всего, что там говорилось; но в конце он объявил, что наступает момент ему быть взяту на небо и сесть там одесную Отца; что это произойдет на следующий день из православной церкви. Утром вся толпа, утомленная бессонницей, возбуждением, голодом, двинулась к церкви. Никто не думал о насилии; все ожидали увидеть Бога. Матери несли с собой грудных младенцев. Об этом дали знать в село; церковь велели запереть и у ворот поставить конного стражника. В церковь поэтому они мирно войти не могли. Потом на суде все они утверждали, что «голос с неба» велел им войти в церковь, сломав замок у ограды. Очевидно, кто-то из толпы это крикнул, а они приняли это за голос с неба. Урядник ничего не мог сделать с толпой и уехал. Толпа вошла в церковь. Павленко объявил, что сейчас вознесется на небо, и сел на престол. Двое других уселись с ним рядом. Престол не выдержал, подломился и рухнул. Толпа при виде этого принялась громить то, что уцелело, рвала иконы и книги, пока не подбежала толпа православных и не началось избиение. Таково было все происшествие.