– Око – окно…
Однажды, хитро поведя бровью, спросил:
– Валяй производи от сора.
И, не дав пораскинуть мозгами, проторжествовал:
– Сортир!..
– Эх, Вятка, да ведь sortir-то слово французское. Очень был обижен на меня за такой оборот дела. Весь вечер дулся.
Казалось нам, что, доказав образный рост языка в его младенчестве, сделаем мы нашу теорию неоспоримой навечно.
Поэзия что деревенское одеяло, сшитое из множества пестро-цветных лоскутов.
А мы прицепились к одному и знать больше ничего не желали.
Так, один сельский поп прилепился со всем пылом своего разума к йоду. Несокрушимую возымел веру в целительность и всеврачующую его благодать.
Однажды матушка, стирая пыль со шкафчика, сронила большую боржомную бутыль с йодом.
Словно расплавленная медь разлилась по полу.
Батюшка заголосил:
– Ах, Господи Иисусе! ах, Господи Иисусе! несчастие-то какое, Господи Иисусе!
И живым манером, скинув порты и задрав рясу, сел пышными своими ягодицами в лужу йода, приговаривая при этом:
– И чтоб добро такое, Господи Иисусе, не пропадало! Матушку тоже приглашал:
– Садись и ты, Марфа Петровна, органами благодать впитывать!
Смех смехом, а правота правотой.
Стою на Акуловой горе в Пушкине. На закорках у меня двухгодовалый пострел мой – Кирилка. Смотрим оба на пламенно-красное заходящее солнце.
Кирилл протягивает ручонку в закат и говорит:
– Мяять (мяч).
Еще посмотрел и, покачав головенкой, переменил решение:
– Саал (шар).
И наконец, ухватив меня пребольно за нос, очень, очень уверенный в своей догадке, произнес решительно:
– Неть. Неть… тисы (часы).
Каковы образы! Какова наглядность – нам в подтверждение – о словесных формированиях.
26
У Семена Федоровича где-то в Тамбовской губернии были ребятишки. Сообразил он их перевезти в Москву и по этому случаю начал присматривать нам другую комнату.
Сказал, что в том же Георгиевском хотели уплотниться князья В.
Семена Федоровича князь предупредил:
– Жидов и большевиков не пущу.
На другой день отправились на осмотр «тихой пристани».
Князю за шестьдесят, княгине под шестьдесят – оба маленькие, седенькие, чистенькие. И комнатка с ними схожая. Сразу она и мне и Есенину приглянулась. Одно удивило, что всяческих столиков в комнате понаставлено штук пятнадцать: круглые, овальные, ломберные, чайные, черного дерева, красного дерева, из березы карельской, из ореха какого-то особого, с перламутровой инкрустацией, с мозаикой деревянной – одним словом, и не перечислить всех сортов. Есенин скромненько так спросил:
– Нельзя ли столиков пяточек вынести из комнаты? Князь и княгиня обиделись. Оба сердито замотали голо вами и затуркали ножками.
Пришлось согласиться на столики. Стали прощаться. Князь, протянув руку, спрашивает:
– Значит, вы будете жить?
А Есенину послышалось вместо «жить» – «жид». Говорит испуганно:
– Что вы, князь, я не жид… я не жид!
Князь и княгиня переглянулись. Глаза их метнули недоверчивые огоньки.
Сердито захлопнулась за нами дверь.
Утром, за чаем, Семен Федорович передал Князев ответ, гласящий, что «рыжий» (Есенин) беспременно жид и большевик, а насчет «высокого» они тоже не вполне уверены – во всяком случае, в дом свой ни за какие деньги не пустят.
Есенин чуть блюдечко от удивления не проглотил.
27
В весеннюю ростепель собрались в Харьков. Всякий столичанин тогда мечтал о белом украинском хлебе, сале, сахаре, о том, чтобы хоть недельку-другую поработало брюхо, как в осень мельница.
Старая моя нянька так говорила о Москве:
– Уж и жизнь! Уж и жизнь! В рот не бери и на двор не ходи. Весь последний месяц Есенин счастливо играл в карты.
К поездке поднасобирались деньги.
Сначала садились за стол оба – я проигрывал, он выигрывал.
На заре вытрясем бумажники: один с деньжищами, другой пустой.
Подсчитаем – все так на так.
Есенин сказал:
– Анатолий, сиди дома. Не игра получается, а одно баловство. Только ночи попусту теряем.
Стал ходить один.
Играл свирепо.
Сорвет ли чей банк, удачно ли промечет, никогда своих денег на столе не держит. По всем растычет карманам: и в брючные, и в жилеточные, и в пиджачные.
Если карта переменится – кармана три вывернет, скажет:
– Я пустой.
Придет домой, растолкает меня и станет из остальных уцелевших карманов на одеяло выпотрашивать хрусткие бумажки:
– Вот, смекай, как играть надо!
Накануне отъезда у нас в Георгиевском Шварц читал свое «Евангелие от Иуды».
Шварц – любопытнейший человек. Больших знаний, тонкой культуры, своеобразной мысли. Блестящий доцент Московского университета с вдохновенным цинизмом проповедовал апологию мещанства. В герани, канарейке и граммофоне видел счастливую будущность человечества.
Когда вкусовые потребности одних возрастут до понимания необходимости розовенького цветочка на своем подоконнике, а изощренность других опростится до щелканья желтой птички – наступит золотой век.
На эстраде всегда Шварц был увлекателен, едок и остро-словен.
Как несправедливо, что маленькая черная фигурка с абсолютно круглой бледной головой и постоянным в глазу моноклем на широком шнуре ушла, не оставив после себя следа.
Походил он на палку черного дерева с шаром из слоновой кости вместо ручки.
Шварц двенадцать лет писал «Евангелие от Иуды».
Впервые его прочесть решил у нас – тогда самых молодых, самых «левых», самых бесцеремонных к литературным богам и божкам.
Объяснил:
– Мне нос важен. Чтобы разнюхали: с тухлятинкой или без тухлятинки. А на сей предмет у этих носы самые подходящие.
На чтение позвали мы Кожебаткина и еще двух-трех наших друзей.
«Евангелие» Шварцу не удалось.
Видимо, он ожидал, что три его печатных листика, на которые положено было двенадцать лет работы, поразят громом «Войны и мира».
Шварц кончил читать и в необычайном волнении выплюнул из глаза монокль.
Есенин дружески положил ему руку на колено: