– А знаете, Шварц, ерунда-а-а!.. Такой вы смелый человек, а перед Иисусом словно институточка с книксочками и приседаньицами. Помните, как у апостола сказано: «Вот человек, который любит есть и пить вино, друг мытарям и грешникам». Вот бы и валяли. Образ-то какой можно было закатить. А то развел патоку… да еще «от Иуды».
И, безнадежно махнув рукой, Есенин нежно заулыбался.
Этой же ночью Шварц застрелился.
Узнали мы о его смерти утром.
В Харьков отходил поезд в четыре. Хотелось бежать из Москвы, заткнув кулаками уши и придушив мозг.
На вокзале нас ждали. В теплушке весело потрескивала железная печка. В соседнем вагоне ехали красноармейцы.
Еще с Москвы стали они горланить песни и балагурить. Один, голубоглазый, с добрыми широкими скулами, ноздрями, расставленными как рогатка, и мягким пухлым ртом, чудесно играл на гармошке.
На какой-то станции я замешкался с кипятком. Поезд тронулся. Насилу вскочил в вагон к красноармейцам.
Не доезжая Тулы, поезд крепко пошел.
Вдали по насыпи бежала большая белая собака, весело виляя хвостом.
Голубоглазый отложил гармонь и, вскинув винтовку, неожиданно выстрелил.
Собака, только что весело вилявшая хвостом, ткнулась носом в землю, мелькнула в воздухе белыми лапами и свалилась с насыпи в ров.
Довольный выстрелом, красноармеец повернул ко мне свое широкоскулое лицо с пухлым ртом, расползшимся в добродушную улыбку:
– Во как ее…
И еще одна подобная же улыбка, как заноза, застряла у меня в памяти.
Во дворе у нас жил водопроводчик. Жена его умерла от тифа. Остался на руках неудачливый (вроде как бы юродивенький) мальчонка лет пяти.
Водопроводчик все ходил по разным учреждениям, по детским домам пристраивать мальчика.
Я при встречах интересовался:
– Ну как – пристроили Володюху?
– Обещали, Анатолий Борисович, в ближайшем будущем. В следующий раз сообщал:
– Просили наведаться через недельку. Или:
– Сказали, чтоб маненько повременил. И все в том же духе.
Случилось, что встретил я водопроводчика с другим ответом:
– Пристроил, Анатолий Борисович, пристроил моего Во лодюху.
И с тою же улыбкой – в ласковости своей хорошо мне знакомой – рассказал, каким образом пристроил; взял на Ярославском вокзале билет, сел с Володюхой в поезд, а в Сергееве, когда мальчонка заснул, тихонько вышел из вагона и сел в поезд, идущий в Москву.
А Володюха поехал дальше.
28
Идем по Харькову – Есенин в меховой куртке, я в пальто тяжелого английского драпа, а по Сумской молодые люди щеголяют в одних пиджаках.
В руках у Есенина записка с адресом Льва Осиповича Повицкого – большого его приятеля.
В восемнадцатом году Повицкий жил в Туле у брата на пивоваренном заводе. Есенин с Сергеем Клычковым гостили у них изрядное время.
Часто потом вспоминали они об этом гощенье, и всегда радостно.
А Повицкому Есенин писал дурашливые письма с такими стихами Крученыха:
Утомилась, долго бегая,
Моя вороха пеленок,
Слышит: кто-то, как цыпленок,
Тонко, жалобно пищит:
«Пить, пить».
Прислонивши локоток,
Видит: в небе без порток
Скачет, пляшет мил дружок.
У Повицкого же рассчитывали найти в Харькове кровать и угол.
Спрашиваем у встречных:
– Как пройти?
Чистильщик сапог наяривает кому-то полоской бархата на хромовом носке ботинка сногсшибательный глянец.
– Пойду, Анатолий, узнаю у щеголя дорогу.
– Поди.
– Скажите, пожалуйста, товарищ…
Товарищ на голос оборачивается и, оставив чистильщика с повисшей недоуменно в воздухе полоской бархата, бросается с раскрытыми объятиями к Есенину:
– Сережа!
– А мы тебя, разэнтакий, ищем. Познакомьтесь: Мариенгоф – Повицкий.
Повицкий подхватил нас под руки и потащил к своим друзьям, обещая гостеприимство и любовь. Сам он тоже у кого-то ютился.
Миновали улицу, скосили два-три переулка.
– Ну, ты, Лев Осипович, ступай вперед и вопроси. Обрадуются – кличь нас, а если не очень, повернем оглобли.
Не прошло и минуты, как навстречу нам выпорхнуло с писком и визгом штук шесть девиц. Повицкий был доволен:
– Что я говорил? А?
Из огромной столовой вытащили обеденный стол и вместо него двуспальный волосяной матрац поставили на пол.
Было похоже, что знают они нас каждого лет по десять, что давным-давно ожидали приезда, что матрац для того только и припасен, а столовая для этого именно предназначена.
Есть же на свете теплые люди!
От Москвы до Харькова ехали суток восемь – по ночам в очередь топили печь, а когда спали, под кость на бедре подкладывали ладонь, чтобы было помягче.
Девицы стали укладывать нас «почивать» в девятом часу, а мы и для приличия не противились. Словно в подкованный тяжелый солдатский сапог усталость обула веки.
Как уснули на правом боку, так и проснулись на нем в первом часу дня, ни разу за ночь не повернувшись.
Все шесть девиц ходили на цыпочках.
В темный занавес своей горячей ладонью уперлось весеннее солнце.
Есенин лежал ко мне затылком.
Я стал мохрявить его волосы.
– Чего роешься?
– Эх, Вятка, плохо твое дело. На макушке плешинка в серебряный пятачок.
– Что ты?..
И стал ловить серебряный пятачок двумя зеркалами, одно наводя на другое.
Любили мы в ту крепкую и тугую юность потолковать о неподходящих вещах: выдумывали январский иней в волосах, несуществующие серебряные пятачки, осеннюю прохладу в густой горячей крови.
Есенин отложил зеркала и потянулся к карандашу.
Сердцу, как и языку, приятна нежная горечь.
Прямо в кровати, с маху, почти набело (что случалось редко и было не в тогдашних правилах) написал трогательное лирическое стихотворение.
Через час за завтраком он уже читал благоговейно внимавшим девицам:
По-осеннему кычет сова
Над раздольем дорожной рани.
Облетает моя голова,
Куст волос золотистый вянет.
Полевое степное «ку-гу»,
Здравствуй, мать голубая осина!
Скоро месяц, купаясь в снегу,
Сядет в редкие кудри сына.
Скоро мне без листвы холодеть,
Звоном звезд насыпая уши.
Без меня будут юноши петь,
Не меня будут старцы слушать.
29
В Харькове жил Велимир Хлебников. Решили его проведать. Очень большая квадратная комната. В углу железная кровать без матраца и тюфяка, в другом углу табурет. На нем обгрызки кожи, дратва, старая оторванная подметка, сапожная игла и шило.