* * *
Юрка, давай возьмем тайм-аут у текста и просто повспоминаем. Как мы сидели у тебя в Орехово-Борисово на кухне и наговориться не могли, как твоя тетя Вика приходила нас разгонять, как ты прищелкивал пальцами, докуривал мои окурки. Юрка, неужели нам осталась лишь память?
А помнишь, мы гуляли по пирсу в Туапсе, и ты подарил мне охапку сирени, сказав, что никому раньше сирень не дарил и вообще цветы дарил только в самых исключительных случаях. И еще сказал, что у нас с тобой каждый вечер – как выпускной. И еще сказал, что так видишь мир только со мной и с ребятами. Я поняла, что ты имел в виду, – это когда все вокруг имеет свой смысл, и видение цельное, и ни одну деталь не просто не хочешь, но и не можешь пропустить, прохожих слышишь, даже если идешь по другой стороне улицы, и когда мгновенно понимаешь раскладку любого конфликта, драматургию любой группы людей (а тогда уже можно вообще не действовать, а так просто – платок уронить, оно все и устроится). Мир проницаем, его смысл ясен для тебя, открыт. Но не чтобы описывать его и создавать новые теории или религии – а чтобы просто ехать в этом автобусе, человеком среди людей, выйти на нужной остановке, уже среди новых людей, войти в метро... То есть: жить, как все живут, но с некоторым более острым, чем у других, обзором видения, масштабом мышления. А теперь я тебе скажу, что такое видение стало для меня постоянным только после последнего приступа, и это постоянство даже утомляет, я к нему не была готова, я не знала, как с этим жить, и постоянно твердила: «Хочу быть как все. И чтоб все было как всегда».
* * *
Прошу тебя, не отвлекайся, как я, не клади веточку сирени в гербарий, держи ее в своей руке, ибо для меня наша жизнь грозит опять стать гербарием; депрессия – это смерть любви. Даже очень сильной... Но потом, если любовь настоящая, она вернется с еще большей силой. Ну вот, тайм-аут не удался, слишком интересные мысли в голову пришли.
* * *
Мы же каким-то нюхом находим друг друга во всех наших «стаях». А сколько их было, этих стай, и счесть невозможно! Но каждый раз мы стремились именно к этому: к расширению картины мира в сознании ребенка и ее гармонизации (я не умею плеваться, как ты, от занудных слов, поэтому просто пользуюсь ими, когда они подходят по смыслу).
Сам понимаешь: я хочу найти смысл и цель моего сумасшествия, надеясь, что оно тоже чему-то служит, какому-то развитию. Мой младший друг Паша Зайцев сказал, что я своими текстами даю людям дышать – тем, кого осталось не так уж много. Что я проводник света и прочие хорошие вещи, когда я рыдала ему в телефон от тщетности и неуместности моей жизни.
* * *
На похоронах Листьева я увидела по телевизору заплаканное, растерянное лицо Гурченко. Ночью мне приснился сон: должен был состояться сбор актрис. Я зашла за Гурченко. Она, не успев снять, опять надевала перчатки, раз надо куда-то идти. Я не знаю, что у них там было, на сборе этом. Я только видела, что все они смертельно устали. Помню, что во сне той же ночью за мной «закрепили» Татьяну Доронину.
* * *
Санитарки в психушках похваляются своими пациентами: «Танечка Самойлова как сыграет роль – так сразу к нам». Психушки давно стали бытом для многих семей. Печальной, привычной необходимостью. Психические болезни – заурядными расстройствами в числе прочих.
Я же упрямо хочу докопаться до причин, почему и зачем у меня все-таки крыша поехала и никак на место не встанет. Какой в этом смысл? За грехи? Из тех, что называют «ошибками молодости»? Один из священников хватался за голову: «Они ко мне идут с одним и тем же: блуд, блуд». Он даже изобрел теорию, что дети реализуют подсознательные желания взрослых. А раз война разлучила мужчин и женщин, то сексуальные потребности ушли в подсознание. Вот выросшие дети и взбесились. Мы в свое время ни о чем таком не думали, просто первая волна сексуальной революции накрыла именно наше поколение, чье отрочество и юность пришлись на шестидесятые. Все запреты были сняты как старомодные. Новые нормы еще не были созданы, все стало можно с каких угодно лет. В нашем поколении все-таки существовал некий предел: до восемнадцати – нельзя, а потом – можно. Поэтому мы с моим первым мальчиком (для нас первым был тот, с кем ходят на свидание и целуются в подъездах), имея идеальные условия для физической близости – отдельную хибарку, где была его мастерская, задвигали занавеску, раздевались и просто подолгу друг друга рассматривали. И никто ни на кого не кидался. Мы с чистой совестью поехали на зимние каникулы к нему в деревню, и я очень удивлялась, что на нас смотрели из всех окон, как мы шли, держась за руки. Поездка в Москву на слет победителей Всесоюзного конкурса школьных сочинений полностью расторгла и без того непрочный союз с Лешей.
Маме я рассказала о нашей поездке, но мне и в голову не пришло признаться, что мы целовались, да еще как. О целомудрии, потере невинности взрослые до сих пор, по-моему, не умеют разговаривать с детьми, поставив на место сказки про аистов учебное пособие про устройство половых органов. Вот и вся революция. Содрали покров тайны, сказки.
* * *
Так вот, в начале семидесятых мне позвонила знакомая журналистка, принимавшая участие в моей юношеской судьбе, и стала умолять, чтобы я спасла ее восемнадцатилетнего сына, направив его к Симону Львовичу Соловейчику в Переделкино, ибо только он один может объяснить, чем отличается коммунизм от фашизма, потому что мальчик готовит восстание. Сима устало согласился. К нему все знакомые родители слали своих девочек и мальчиков с их бесконечными конфликтами. Илюша приехал, они хорошо поговорили и разошлись, каждый при своих взглядах. Я поняла, что «тащить» Илюшу придется мне. Я ходила за их ватагой вместе с психиатром Ильи, который считал, что Илью ведет мания величия, – я была другого мнения. Илюша уже, как он говорил, поднимал рабочие окраины. Тогда я завела с ним роман. Я искренне восхищалась им. И он мной тоже. Он сильно в меня влюбился. А я с тех пор не знала покоя ни днем, ни ночью, ибо Илья мне все рассказывал. Ожидая допоздна Илью, вслушивалась в шаги в подъезде: не идут ли его брать? Я очень хотела, чтоб они пришли. И я бы им все высказала: до чего они довели страну и детей, что лучшие из ребят готовы опять идти «на Сенатскую».
Они не пришли. Вместо этого Илью вызвали в органы, порекомендовали не заниматься политикой, расспрашивали и обо мне. Илья сказал, что я всегда агитировала его за коммунизм, что было чистой правдой. Говорил он мне об этом так торжественно, с бледным от волнения крупным своим лицом (он вообще был похож на Пестеля), что я рассмеялась. И тогда вдвоем еще с одним мальчиком из моего клуба они решили, что я – сотрудница КГБ, и мой клуб нужен лишь как приманка, чтобы слетались мотыльки. Мне стало тошно. На продолжение романа с ним у меня уже не хватало душевных сил.
Когда мы расставались, он сказал, что я такая же, как и все уличные девки. Я и это стерпела. Я признавала частичную правду этих слов. Теперь они конфузятся, когда я им напоминаю об этом, просят, чтоб я их простила, что они жизни не знали, я же думаю: не надо забывать ваш суд надо мной, не надо из-за незнания жизни снижать требования к чистоте и правде любви. Строже моих ребят меня никто не судил. И я благодарна им за это. И за то, что, вопреки моим опасениям, почти все они создали очень хорошие семьи.