Как-то разговорились о ней с Раюшкиным, тот вздохнул: «Несчастная женщина». Я удивилась, вспомнив ее романы. Раюшкин посмотрел на меня с укором: «Марина Владиславовна, с вашим-то опытом...» Выяснилось, что все ее рассказы (кроме «доцента») – сплошные фантазии, в которые она сама истово верит.
Я была уже настороже, когда начался сюжет с психологом, ведущим у нас арттерапию. Красивый широкоплечий блондин с крупными чертами лица. Он называл ее «Натали», а она на рисунках всегда изображала что-нибудь радостное, любовное. Затем в курилке призналась: «Я нашла мужчину своей мечты!» Сюжет, по ее словам, стремительно развивался: вот он в темноте кинотеатра подсел к ней и держал ее за руку, вот попросил телефон... А на выходные позвонил и попросил о встрече, на что Натали якобы сурово ответила, что она замужем.
Японцу повезло куда меньше. Когда мы вскоре после выписки встретились с Натали в приемной, я спросила о его судьбе. «А он застрелился, – обреченно ответила она. – Он оказался шпионом, и его разоблачили. Я всю ночь проплакала!»
Мы часто созванивались, новые ее рассказы были будничные, обыденные. А голос ясный, доброжелательный. Видно, безумные любови и безостановочное пение посещают ее лишь в маниакале.
«Группа поддержки»
1. «Это не ты. Это – болезнь»
– Не улетай, – только и сказал мне вчера напоследок Фурман, Фура, Фурушка. Мой воспитанник по клубу и просто друг. Тихо так попросил. Отстояв очередную смену со мной в депрессии и вот теперь мягко остерегая от маниакала.
А раньше – о, сколько их было, Санькиных громов и молний, на мою вот уже и впрямь больную голову!
Он призывал, убеждал, обличал... Доказывая мне в разгар депрессии всю пагубность маниакала, требуя силой разума овладеть болезнью, вытащить себя за волосы из дурной повторяемости сменяющих друг друга фаз. Не уставая, развенчивал в моих глазах «установку на эйфорию»...
Я рыдала, но все равно набирала каждый день номер его телефона. Пусть ругает – лишь бы было, кому звонить, лишь бы кто-то слушал все эти мои бесконечные жалобы и рыдания. Фур слушал активно, с предельным вниманием, включенно и неустанно.
Вот что для меня непостижимо: как можно не устать час за часом, день за днем, неделя за неделей, а то и месяц за месяцем (ибо срок депрессии у меня колеблется от трех недель до нескольких месяцев) слушать, по сути, одно и то же?! И – слышать. Ведь все депрессивные жалобы уныло однообразны, будто заезженная пластинка – но, вот беда, для самого больного они каждый раз сродни катастрофическому откровению: «Я плохая», «Я несостоятельная», «Я нежизнеспособна»... И так далее до бесконечности.
С годами то ли Санька стал мягче, терпимее ко мне (больше не требует полной победы над болезнью, не «обличает»), то ли это я просто многое уже усвоила из того, что он мне упорно вдалбливал...
Теперь основной лейтмотив его врачевания звучит спокойно и твердо: «Это не ты. Это болезнь». Ему удается на сотни ладов варьировать эту мысль, сколько бы я ни твердила свое «нежизнеспособна» – «непрофессиональна» – «несостоятельна». ..
Вообще самая распространенная у окружающих фраза утешения – «Это пройдет». Сколько дорогих мне лиц, сколько разных интонаций этой фразы возникает сейчас передо мной в благодарной памяти!
(А там, в депрессии, изощренное болезнью ухо по-сволочному еще и отслеживает, кто да как эти слова произносит: механически или убежденно? Ведь у самой-то напрочь ее нет, веры, и даже надежды, что «Все пройдет...»)
Фур же уникален и спасителен для меня тем, что никогда не произносит просто фразу. Он каждый раз, помедлив пару секунд после моих причитаний, начинает думать. Будто сложную задачу решает все новым и новым способом. Мягко говоря «Это не ты», он словно держит в беспросветной для меня мгле некий спасительный фонарик, освещающий ядро моей личности.
Нет, сама я не вижу тот луч – но так тверд и спокоен Санькин голос, столько в нем энергии абсолютной убежденности, что я хоть на две-три минуты, но верю: где-то, значит, я все же есть, где-то притаилась – та, другая, цельная. Живая. А то, что я ощущаю – не я. Лишь бесчисленные гримасы в кривых зеркалах депрессии.
Этот краткий вдох воздуха, краткое выныривание из болотной топи становится возможным еще и потому, что каждый раз его фраза, развенчивающая мои построения, красива логической, интеллектуальной красотой, что само по себе завораживает и включает работу ума, отключая от внутренней черноты. (А ведь ради такого отключения бываешь рада и острой боли в зубоврачебном кресле, настолько боль душевная сильнее.)
* * *
На презентацию моей книги в редакции «Новой» собрались только близкие, созвучные мне люди. «Команда спасателей», я их так назвала – или, как в психиатрии, «группа поддержки». Так вот, Фур меня удивил, сказав, что наконец-то нашел ответ, чему-де я все-таки «их научила». (Речь, напомню, о нашем уже легендарном коммунарском клубе «Алый парус – Комбриг» при «Комсомолке» семидесятых.) Он сказал что-то очень умное о доверии к слову, об ответственности перед словом. И что при этом словом – всего лишь хрупким словом! – можно строить себя, других, пространство жизни вокруг... И что именно этому их научила я. (Точно, увы, его слова не вспомню.) Но удивило меня то, что это же я именно о нем всегда так думала! (Кстати, метод словесного самостроительства положен в основу вышедших книг Фурмана, теперь вот и моих литературных опытов.)
Думая о «словесном самостроительстве», я сразу вспомнила наши коммунарские «огоньки», когда вечером в конце сборовского дня мы садились в кружок возле свечки и часами говорили по кругу друг о друге, тихо и бережно подбирая слова. (Те разговоры так и назывались: «Расскажи мне обо мне».)
Кто-то из ребят однажды резюмировал горделиво: «У нас уже не осталось ничего подсознательного, все – осознанно!»
Фур тогда уже был признанным мастером этого словесного «отзеркаливания» друг в друге внутреннего душевного бытия. А в детстве вообще мечтал стать святым, чтобы люди к нему шли за советом.
Когда я впервые попала в больницу, Санька, тогда еще семнадцатилетний пацан, сразу же купил учебник по психиатрии и проштудировал его. Будто уже тогда ответственно и фундаментально, как и ко всему в своей жизни, готовился к десятилетиям неусыпной своей вахты на краю моей болезни.
* * *
Из дневников – Фуру
«...Дача. Цветет жасмин. У племянника Феденьки выпускной. А у меня нудная, тягостная депрессия. Страшно, что она вообще не уйдет – странно, что еще могу жить и передвигаться, ну, мол, и того хватит с тебя.
...Нет такой гадости, которой я о себе не подумала бы. Нет страха, от которого я бы не ужаснулась.
Родные совершенно привыкли к моим депрессиям – как к какой-то досадной помехе. Не с кем поделиться ее катастрофичностью, да и невозможно это, а стало быть, и не нужно. Я не знаю, почему каждый раз – катастрофа?!
Что тут – от болезни, а что – от изъянов самой натуры?