Со всех сторон стоят благие силы
Я ими окружен и охранен,
И так смогу быть с вами в Рождество
И вместе с вами встретить Новый год.
Еще тревожит прошлое сердца,
И злое бремя плечи тяготит,
О Господи, запуганной душе
Дай исцеленье, что готовишь Ты.
А если в руки дашь тяжелый кубок,
Страданьем горьким полный до краев,
Без дрожи благодарно примем всё
Из доброй и возлюбленной руки.
Пусть нынче свечи теплые горят,
Которые ты в нашей тьме зажег,
И если можно, вновь сведи нас вместе.
Твой светит свет во тьме, мы помним.
Пусть ширится над нами тишина,
И мы услышим ясный чистый звон
Незримого объемлющего мира —
Песнь славы дети вознесли Твои.
Со всех сторон стоят благие силы,
Утешенно мы ждем, что к нам грядет.
Бог с нами утром, вечером и ночью,
С ним мы встречаем каждый новый день667.
С этого момента известия о Бонхёффере становятся скудными. Почти все, что нам известно об этих четырех месяцах, дошло до нас благодаря Шлабрендорффу. Его сообщение в книге «Я знал Дитриха Бонхёффера» звучит так:
...
Должен признать, что при виде Бонхёффера мне стало тревожно, однако его прямая осанка и бестрепетный взгляд внушили мне уверенность. Я успокоился и понял, что он узнал меня и притом не утратил душевного равновесия… На следующее утро я смог переговорить с ним в санузле, рассчитанном на несколько человек – вообще-то действовал запрет на разговоры и обычно тюремщики пристально следили за его соблюдением. Мы с Бонхёффером познакомились за некоторое время до войны, а помолвка Дитриха с моей кузиной Марией фон Ведемайер еще более нас сблизила. Дитрих сразу же дал мне понять, что намерен противостоять натиску гестаповцев и не открывать ничего из того, что следует сохранить в тайне ради лучшей судьбы наших друзей. Несколько дней спустя его перевели из камеры 19 в номер 24, по соседству со мной, что позволило нам несколько раз в день кратко переговариваться. По утрам мы торопились в тот угол санузла, где можно было принять душ и при такой оказии быстро обменяться несколькими словами, ускользнув от бдительности надсмотрщиков, – вода, правда, была очень холодной. То же самое и вечером, причем камеры оставались открытыми, покуда все обитатели нашего коридора не возвращались по местам. В это время мы переговаривались сквозь зазоры в петлях разделявших нас дверей. Наконец, общались мы и во время воздушных налетов, которые случались что ни день, а то и ночью. Словом, мы хватались за любую возможность обменяться мыслями и переживаниями. Только человек, долгое время пробывший в строгой изоляции, способен понять, что значил для нас шанс поговорить с соседом в эти бесконечные месяцы. Дитрих Бонхёффер рассказывал мне, как его допрашивали… Его чистая и благородная душа перенесла, должно быть, немало страданий, но он ничем этого не обнаруживал. Он всегда оставался в хорошем настроении, всегда был добр и вежлив со всеми, так что, к моему изумлению, за короткое время он расположил к себе даже стражников, отнюдь не всегда настроенных добродушно. В наших отношениях он играл роль оптимиста, я же время от времени поддавался депрессии. Он всегда ободрял меня и утешал, неустанно повторял мне, что проиграна лишь та битва, в которой ты признал поражение. Он часто совал мне в руку записочки со стихами из Библии, полными надежды и утешения. На свою ситуацию он взирал с неменьшим оптимизмом и часто говорил мне, что гестапо не имеет понятия, чем он на самом деле занимался. Свое знакомство с Герделером он выдавал за случайное и поверхностное, связи с Перельсом, юристом Исповеднической церкви, были не настолько существенны, чтобы подвести его под приговор. Относительно же цели и задач его зарубежных командировок, встреч с представителями Англиканской церкви, гестаповцы все еще оставались в неведении. При такой медлительности следствия пройдут годы, прежде чем подозрения нацистов достаточно укрепятся. Он был полон надежд, он думал даже, что сможет выйти на свободу без суда, если какое-нибудь влиятельное лицо отважится похлопотать за него. Он думал также, что и отношения со своим зятем, судебным советником ( Reichsgerichtsrat ) фон Донаньи он сумел подать так, что они не усложнят его положение. Ему удалось даже установить контакт с Донаньи, когда того доставили на Принц-Альбертштрассе. Вернувшись из бомбоубежища после очередного воздушного налета, он увидел своего зятя простертым на носилках: у него отнялись обе ноги. С неожиданным проворством Дитрих нырнул в камеру к зятю. Просто чудо, что никто из надзирателей этого не заметил, и еще большее чудо, что никто не заметил и его возвращения из чужой камеры – он попросту присоединился к цепочке двигавшихся по коридору узников. В тот же вечер он сообщил мне, что в основных пунктах они с Донаньи договорились впредь придерживаться одной линии. Лишь однажды он встревожился, когда ему пригрозили арестовать невесту, престарелых родителей и сестер, если не получат от него более подробных показаний. Тогда Дитрих счел, что настало время открыто признать себя врагом национал-социалистического режима. Он заявил, что эта позиция обусловлена его христианскими убеждениями. Но в разговорах со мной он по-прежнему придерживался мнения, что против него не найдется улик, которые позволили бы обвинить его в государственной измене.
Находясь в соседних камерах, мы делились также радостями и горестями личной и повседневной жизни, обменивались теми немногими вещами, которые нам удалось сохранить или которые передали нам друзья и родные. Дитрих с сияющими глазами пересказывал мне письма родителей и невесты, он ощущал их любовь даже там, в застенках гестапо. По средам он получал свежее белье, сигары, яблоки и хлеб и непременно делился всем этим со мной. Его восхищала возможность даже в тюрьме делиться с ближним и помогать ему.
Утром 3 февраля 1945 года воздушный налет превратил центр Берлина в груду развалин, горела и штаб-квартира гестапо. Мы стояли в убежище, набившись как сельди в бочке, и тут бомба угодила прямо в это сооружение, раздался чудовищной силы взрыв. На миг почудилось, что убежище развалится, потолок рухнет прямо на нас. Все сооружение затряслось, словно корабль в бурю, но устояло. В этот момент Дитрих Бонхёффер проявил завидное хладнокровие: он оставался совершенно спокоен, у него ни один мускул не дрогнул, он стоял неподвижный, даже расслабленный, будто ничего и не случилось.
Утром 7 февраля 1945 года я разговаривал с ним в последний раз. В тот же день около полудня выкликнули номера ряда камер, в том числе и его номер. Узников разделили на две группы. Бонхёффера отвезли в концентрационный лагерь Бухенвальд под Веймаром668.
Сказать, что первые дни февраля 1945 года выдались напряженными – это еще ничего не сказать. Война стремительно близилась к концу, но подлые несправедливости гитлеровского режима продолжались с не меньшим усердием. 2 февраля неутомимый Рональд Фрейслер, глава Народного суда, приговорил к смерти Клауса Бонхёффера и Рюдигера Шляйхера. 3 февраля смертный приговор предстояло выслушать из его уст и Шлабрендорффу, но в тот самый день Восьмая дивизия американского Воздушного флота обрушилась на Берлин – чуть ли не тысяча «летающих башен» в 17 часов начала бомбить город, обрушив на него разом три тысячи тонн металла. «Два часа подряд, – вспоминал Бетге, – одна эскадрилья за другой пролетала по ярко-синему берлинскому небу, превращая районы к востоку от зоопарка в золу и дым»669. Американские бомбы угодили в гестаповскую тюрьму, где содержался Бонхёффер. Ущерб оказался настолько велик, что Бонхёффера и большинство остальных узников пришлось перевести.