— Гиляровский.
Выхожу.
— Собака!
— Собака, Порфирий Леонидович.
— Собака!
— Собака — Canis familiaris.
— Вер-рно!..
И закатит глаза.
— Собака — Canis familiaris!.. Достигает величины семи футов, покровы тела мохнатые, иногда может летать по воздуху, потому что окунь водится в речных болотах отдаленной Аравии, где съедает косточки кокосов, питающихся белугами или овчарками, волкодавами, бульдогами, догами, барбосками, моськами и канисами фамилиарисами…
Он прислушивается на момент.
— Собака, Порфирий Леонидович, водится в северных странах, у самоедов, где они поедают друг друга среди долины, ровной на гладкой высоте, причем торопливо не свивают долговечного гнезда… Собака считается лучшим другом человека… Я кончил, Порфирий Леонидович.
— А?.. Что?.. Кончил?
— Собака считается лучшим другом человека…
— Чело-ве-ека… О-ох!.. — И закатит глаза.
— Хорошо, садись».
Что еще надо озорному гимназисту?
* * *
Впрочем, одного учителя Владимир Гиляровский уважал по-настоящему — учителя чистописания Льва Андреевича Воскресенского. Тот, по просьбе отца Гиляровского, занимался с ним помимо школы — выставлял каллиграфический почерк. «Король репортеров» сохранил о нем такие воспоминания:
«— Отец Володимир, — встречал меня Лев Андреевич, сидя за столом с неизменным натюрмортом: две стопки бумаг — чистая и приготовленная для переписки, два пучка утиных перьев — белых и серых, лежащих отдельно, стаканчик с песком для чистки перьев и бутылка с узким горлышком и рюмкой. Впрочем, бутылки менялись, хотя содержимое их оставалось постоянным: мелкие, с булавочную головку, соленые рыжики — любимое лакомство Льва Андреевича. Перед началом работы над каждой бумагой Лев Андреевич наполнял рюмку рыжиками, смакуя, уничтожал их, затем брал в руки острый нож, перо и, прежде чем приступить к очинке, произносил: — Вот отрежу голову, выну сердце, дам пить — и будет говорить.
Мастерски снимал одним взмахом головку пера, по самой середине делал надрез и очищал его внутри, а затем, обмакнув перо в чернила и глянув в бумагу, снова произносил:
— Ну-с, с кем будем говорить? С его превосходительством господином министром внутренних дел?
В гимназии Лев Андреевич не позволял писать ученикам стальными перьями. Раздражала его игра в перья на подоконниках.
— Все заграница! — гремел он. — Один разврат, к азарту детей приучать, сначала в перышки, потом в денежки, а там казенные за свои принял и пропал, в Сибирь, вот тебе и стальное перышко.
В совершенное неистовство приводило его перо с изображением Наполеона.
— Зверя из бездны, да еще в руки брать и его богопротивной мордой да святые слова писать, — возмущался Лев Андреевич. Он помнил 1812 год и главным врагом России считал, как и тогда, Наполеона».
Ненависть господина Воскресенского к металлическим перьям была вовсе не шуточная. Когда в 1867 году вышел указ, по которому следовало во всех гимназиях перейти с гусиного пера на презренный металл, Лев Андреевич в знак протеста оставил свой пост. А на жизнь зарабатывал тем, что писал по заказу прошения. Вологжане высоко ценили его почерк.
* * *
Хуже всего Гиляровскому давалась математика. Он без смущения (наш герой вообще когда-нибудь смущался?) в этом признается и даже сообщает, что именно из-за математики его оставили в гимназии на второй год. Но Гиляровскому все было нипочем. Он нашел для себя новое развлечение — рядышком с гимназией находился театр.
Вологодский театр был открыт в 1849 году, на что «Губернские ведомости» отреагировали следующим сообщением: «К числу зимних общественных удовольствий присоединилось новое прекрасное удовольствие — это театр, который возник в нашем городе как бы какою-то чародейственною силою».
Впрочем, священник Алексей Попов описывал театр без восторгов: «Ветхое безобразное деревянное здание, напоминавшее скотный двор неряхи-хозяина. Гулять ли пойдете, осенью всюду козы и козлы, а весною и летом лягушки».
Но все равно театр был гораздо интереснее гимназии. Разве можно сравнить уравнения и корни с завораживающим потусторонним миром закулисья. К тому же спектакли в театре не отличались особенной замысловатостью: «Москаль Чаривник», «Андрей Степанович Бука, или Кто не плясал под женскую дудку», «Бабушкины попугаи», «Наталка-полтавка», «Муж всех жен».
Первым в жизни Гиляровского спектаклем был «Идиот», правда, не Достоевского — другой. И от этого «Идиота» юный вологжанин пришел в неописуемый восторг: «Вдруг поднялся занавес — и я обомлел. Грозные серые своды огромной тюрьмы, и по ней мечется с визгом и воем, иногда останавливаясь и воздевая руки к решетчатому окну, несчастный, бледный юноша, с волосами по плечам, с лицом мертвеца. У него ноги голые до колен, на нем грязная длинная женская рубашка с оборванным подолом и лохмотьями вместо коротких рукавов… И вот эта-то самая первая сцена особенно поразила меня, и я во все время учебного года носился во время перемен по классу, воздевая руки кверху, и играл „Идиота“, повторяя сцены по требованию товарищей. Это так интересовало класс, что многие, никогда не бывавшие в театре, пошли на „Идиота“ и давали потом представление в классе. После окончания пьесы Мельникова вызывали без конца, и когда еще раз вызвали его перед началом водевиля и он вышел в сюртуке, я успокоился, убедившись, что это он „только представлял нарочно“».
Но театр — полбеды. В Вологду приехал «Цирк араба-кабила Гуссейн Бен-Гамо». Сразу же выяснилось, что никаких арабов нет, в цирке выступают самые что ни на есть русские люди, только притворяющиеся диковинными неграми. Гиляровский очень быстро подружился с Оськой, сыном «Бен-Гамо», и тот принялся обучать приятелей всяким акробатическим премудростям. «Я был ловчее и сильнее Оськи (ну а как иначе-то! — А.М.), и через два месяца мы оба отлично работали на трапеции, делали сальто-мортале и прыгали без ошибки на скаку на лошадь и с лошади. В то доброе старое время не было разных предательских кондуитов и никто не интересовался — пропускают уроки или нет. Сказал: голова болела или отец не пустил — и конец, проверок никаких. И вот в два года я постиг, не теряя гимназических успехов, тайны циркового искусства, но таил это про себя. Оська уже работал в спектаклях («малолетний Осман»), а я только смотрел, гордо сознавая, что я лучше Оськи все сделаю. Впоследствии не раз в жизни мне пригодилось цирковое воспитание не меньше гимназии. О своих успехах я молчал и знание берег про себя».
Цирк был последней каплей. Гиляровский принял радикальное решение — бежать из дома. Он оставил своему отцу короткую записку (каллиграфическим почерком, гусиным пером): «Ушел работать простым рабочим на Волгу, как устроюсь, напишу».
И был таков.
Ему шел шестнадцатый год. Или, по другому исчислению, восемнадцатый.