— А всем нас не понять, — закончил он… Сидевший в первом ряду д-р Савей-Могилевич крутил свой ус и напоминал мне того самого француза в „Русских женщинах“, про которого сказал Некрасов:
И лишь крутил свой длинный ус,
Пытливо щуря взор,
Знакомый с бурями француз,
Столичный куафер…
Психиатра этим не удивишь!
Он принадлежит к числу понимающих…
А вот еще г. Хессин, сильно акцентируя, непрошено стал защищать гг. Бальмонта и Брюсова и закончил словами: „мы изломанные люди“.
Сознание — половина вины, и ему за правду «похлопали».
— Очередь г. Бугаева! — заявляет председатель. Что-то худенькое, истощенное поднимается со стульев и уныло, как голос из оврага, умоляюще вещает:
— Я отказываюсь!
Из первого ряда вылетает на эстраду г. Курсинский и заявляет:
— Два слова — не более!
Публика радостно вздохнула: чем короче, тем лучше!
И жестоко ошиблась!
Этого „оратора“ за его неприличные выходки по адресу шестидесятых годов останавливает даже председатель…
— Чехов, — вещает он, — поэт пошлости и пессимизма, разрушитель идеалов шестидесятых годов!
И этот новый „разрушитель“, выругав по пути, по примеру предшественников, Макса Нордау, ушел с шиком…
После ораторов гг. Баснина и Быховского, вызвавших бурю аплодисментов, на эстраду полезло что-то жалкое, истомленное и стало просить слова.
Оно появилось на Эстраде.
Уши врозь, дугою ноги,
И как будто стоя спит!
Оно говорило, говорило — и все, что осталось в памяти у публики, — это новое слово: „зловещность“!..
Я видел этих „подбрюсков“ в зале, за ужином.
Стол 13 „“скорпионов“ стоял в углу, где потемнее.
Пили и ели, как все люди едят, и так же, как все, ругали лакеев, долго не подававших кушанье.
— Ишь ты! — сказал бы Лука Горького, видя, как жадно едят капусту эти певцы лепестков невиданных растений…
Я видел „подбрюсков“ после ужина, внизу, в карточной комнате…
О, если бы я не видел их в карточной комнате — я не написал бы ни слова об этом вечере!
Ни слова бы, уважая мнение всякого человека, уважая всякие порывы творчества, даже всякое заблуждение человека, если оно от сердца!..
В карточных комнатах четвертое измерение исчезло, а ярко выступили из „подбрюсков“ их буржуазные мозги с плебейской боязнью быть обманутым…
Они раскрыли свои карты!..
— Ишь ты!.. — сказал бы Лука…
Я бы никогда не сказал слова „подбрюсок“.
И теперь я не говорю ни слова ни о К.Д. Бальмонте, ни о В.Я. Брюсове.
Но мне их жаль в их последователях, в этих именуемых людьми, которые пыжатся, чтобы показаться заметными, чтоб чем-нибудь выделиться».
Будучи силачом, Гиляровский мог себе позволить такой стиль. Однако же, на всякий случай, предварил свой фельетон несколько извинительным эпиграфом: „За правду не сердятся. Русская поговорка“.
А причина тех нападок на новых поэтов (среди которых оказались и Андрей Белый, и Максимилиан Волошин), вероятно, объяснялась возрастом. Гиляровский приближался к пятидесятилетию и если физически он сохранял былую мощь, то некая закостенелость в мнениях, увы, давала себя знать.
* * *
В 1903 году Владимир Алексеевич получил в дар от Власа Дорошевича его новую книгу «Сахалин». С дарственной надписью: «Старому товарищу, лучшему из приятелей и чуть ли не единственному другу Володе Гиляровскому на добрую память. 12 января 1903 года».
Что-что, а дружить наш герой умел. Он был, можно сказать, прирожденным другом.
* * *
Разумеется, Владимир Алексеевич не оставлял свою излюбленную тему — происшествия. Но изменился способ сбора информации и поменялась интонация. Информацию он теперь собирал не столько на Хитровке, сколько из газет, а также все чаще обращался к своим воспоминаниям. А в его текстах появились ярко выраженные менторские нотки. В своих заметках он критиковал не только поэтов, но и собратьев-журналистов. В этом отношении показательна заметка под названием «По собственной неосторожности»: «Был в древние времена в Москве квартальный Ловяга, который о всяком пьяном, забранном в участок, писал донесение так: „Взят под стражу за пьянство, буйство и разбитие стекол“.
И когда какой-то смельчак заявил его благородию, что он был пьян, буянил, а стекол не бил, то Ловяга посмотрел на него с изумлением и закричал:
— Форма… Форма такая пишется: за пьянство, буйство и разбитие стекол.
— Да я стекол не бил!
— А я из-за тебя из формы слово выкидывать буду!
Так Ловяга до самой смерти и писал, — строго соблюдая форму.
И, конечно, не он один соблюдал ее…
Теперь тоже всюду соблюдается форма при всех железнодорожных, фабричных и заводских калечениях, всюду пишут: „по собственной неосторожности“.
Газетные неопытные репортеры пользуются только протокольными сведениями и пишут тоже: „по собственной неосторожности“.
Читая массу подобных сведений в газетах, только и удивляешься, сколько неосторожных людей.
А когда эти дела разбираются в суде, — всегда находятся и другие причины, при которых никакая собственная осторожность не поможет!
На днях читаю в газетах: “При отправлении поезда №65 от платформы 'Томилино' Московско-Казанской дороги обер-кондуктор Иван Байбаков хотел вскочить на ходу на поезд, но, по собственной неосторожности, оборвался и упал, причем колесами поезда ему отрезало ноги”.
Байбакова я знаю много лет. Он служит 25 лет на этой дороге и был на прекрасном счету. 25 лет человек прыгает на ходу на все поезда — и вдруг оборвался! С обер-кондукторами таких вещей не бывало.
Спрашиваю вчера на вокзале и узнаю возмутительную историю. Три человека говорили мне об этом происшествии, и все трое — лица, заслуживающие полного доверия.
Первый. — Я ехал в этом поезде, в первом классе. Когда поезд, очень легкий, дачный, быстро двинулся, раздался на платформе шум. Я выглянул — было темно, двенадцатый час — и увидал борьбу обер-кондуктора и какого-то господина в белой фуражке… Это был один момент… Потом послышался крик: „Человека задавили!“ Поезд был остановлен сигнальной веревкой. Господин в белой фуражке убегал в лес.
Кондуктора отвезли в Москву, а со станции 'Люберцы' прислали жандарма.
Второй. — Во время происшествия я был в 'Томилине', на другой платформе. Когда это случилось, после говорили, что Байбаков делал контроль, подъезжая к Томилину. Не найдя у господина в белой фуражке, ехавшего с двумя дамами, билета, он предложил ему уплатить в Томилине с дополнительным сбором, на что в ответ получил дерзость. Остановившись в Томилине, он предложил начальнику станции получить плату с безбилетного пассажира, и тут произошла "история": пассажир в белой фуражке сцепился с Байбаковым и ударил его чем-то по рукам в то время, когда Байбаков на ходу садился на поезд. Потом падение. Бесчувственного Байбакова, издававшего слабые стоны, подняли на платформу, а белая фуражка мчалась к лесу.