Все торопятся — кто на работу, на службу, кто с работы, со службы, по делам, но прежних пресыщенных гуляющих, добывающих аппетит, не вижу… Вспоминается: «Теперь брюхо бегает за хлебом, а не хлеб за брюхом».
Мы мчимся в потоке звенящих и гудящих трамваев, среди грохота телег и унылых, доживающих свои дни извозчиков… У большинства на лошадях и шлеи нет — хомут да вожжи.
Перегоняем все движение, перегоняем громоздкие автобусы и ловкие такси.
Вдруг у самой Садовой останавливаемся. Останавливается вся улица. Шум движения замер. Пешая публика переходит, торопясь, поперек Тверскую, снуя между экипажами…
А на возвышении как раз перед нами стоит щеголеватый, в серой каске безмолвный милиционер с поднятой рукой».
Только что, на четырех сотнях страниц, Владимир Алексеевич описывал дореволюционный город. Да, большая часть книги была сделана гораздо раньше. Но далеко не вся.
Гиляровский писал вкусно, смачно, талантливо. И что? Куда все подевалось? Вымученные, плоские фразы. Какие-то штампованные образы. «Тротуары полны стремительного народа».
Что поделать — Гиляровскому под восемьдесят. Нелегко дается ему воспевание нового быта. Роль восторженного репортера получается из рук вон плохо. Но наш герой продолжает делать вид, что восхищается новой Москвой.
Садовое кольцо лишилось кустиков и клумбочек? Да это же прекрасно!
«Мы мчались вниз. Где же палисадники? А ведь они были год назад. Были они щегольские, с клумбами дорогих цветов, с дорожками. В такие имели доступ только богатые, занимавшие самую дорогую квартиру. Но таких садиков было мало. Большинство этих загороженных четырехугольников, ни к чему съедавших пол-улицы, представляло собой пустыри, поросшие бурьяном и чертополохом. Они всегда были пустые. Калитки на запоре, чтобы воры не забрались в нижний этаж. Почти во всех росли большие деревья, посаженные в давние времена по распоряжению начальства.
Вот эти-то деревья и пригодились теперь. Они образуют широкие аллеи для пешеходов, залитые асфальтом. Эти аллеи — тротуары под куполом зеленых деревьев — красота и роскошь, какой я еще не видал в Москве».
Забран в асфальт Охотный ряд? Прелестно!
«Огибаем Большой театр и Свердловский сквер по проезду Театральной площади, едем на широкую, прямо-таки языком вылизанную Охотнорядскую площадь. Несутся автомобили, трамваи, катятся толстые автобусы».
Что в новой Москве ни происходит — все, конечно, к лучшему. Только очень уж не вяжется это малюсенькое послесловие со всей книгой.
* * *
И вот наступили последние дни в жизни нашего силача, каламбурщика, непоседы, весельчака и «короля репортеров». Н. Морозов писал: «Солнечная, теплая осень 1935 года. Дорожки московских бульваров густо усеяны опавшими листьями.
В Столешниках, в квартире В. А. Гиляровского, открыты окна, распахнуты настежь двери балкона — сейчас нужно много света и воздуха.
На стене кабинета Владимира Алексеевича висит его портрет кисти народного художника СССР А. М. Герасимова, замечательный по сходству и выполнению; писатель изображен у себя на даче, среди зелени, сидящим около стола, покрытого белой скатертью. Его фигуру обильно заливает знойный солнечный свет. На столе полевые цветы, тарелка крупной аппетитной клубники; он сидит с традиционной табакеркой в руках, полный сил, бодрый и радостный, каким был всю жизнь. А у противоположной стены, сплошь завешанной картинами больших русских мастеров — Саврасова, Левитана, Архипова, Поленова, — лежит в постели сам писатель, больной, престарелый, ему идет уже восемьдесят третий год.
У его кровати — дубовая тумбочка, заваленная тетрадями, записными книжками, бумагой, карандашами. Время от времени Владимир Алексеевич делает заметки, что-то записывает — писательская потребность у него неукротима».
Но все, увы, совсем не то, что было. Слепота, глухота, немощь. И, главное, самое страшное — забвение. Гиляровский больше не кумир молодых репортеров, не участник шумных пирушек и не автор многочисленных газетных репортажей. В книжных магазинах продаются его книги. Их покупают, их читают, пишут письма автору. Но только и всего. Конечно же такая жизнь не могла понравиться такому живчику, как Гиляровский.
А вести другую не было возможности. Увы.
Однако Гиляровский делал все, что мог, чтоб не предаваться унынию. Былая слава, разумеется, ушла, но старых друзей все же было много.
— Как вы себя чувствуете? — спрашивали они у старика.
— Нахожусь в блаженном успении, — ответствовал тот. И улыбался.
Иронизировал по поводу своей все прогрессирующей глухоты:
— Ничего. Меньше буду слышать глупостей. Сетовал:
— Банки прописали. Ухандакался. Сколько было силищи, и какой! Думал, что памятник Минину и Пожарскому раньше меня развалится.
Больно было смотреть на него.
Время от времени пытался сочинять стихи. Выходило нечто странное.
Я вижу даль твою, Россия,
Слежу грядущее твое,
Все те же нивы золотые,
Все тот же лес, зверей жилье.
Пространства также все огромны,
Богатств на миллион веков.
Дымят в стенах бескрайних домны.
Полоски рельсовых оков
Сверкают в просеках сосновых
И сетью покрывают дол,
И городов десятки новых,
И тысячи станиц и сел.
Пески немые Туркестана
Покрыты зеленью давно,
Их с мрачной джунглей Индостана
Связало новое звено.
Покой и мир. Границ казенных
Не ведает аэроплан,
По радио нет отдаленных,
Неведомых и чуждых стран.
На грани безвоздушной зоны
При солнце и в тумане мглы
Летят крылатые вагоны
И одиночные орлы.
То там, то здесь дымят гиганты,
Солончаки рвут трактора,
Изобретатели — таланты,
Еще незнамые вчера,
Сегодня украшают сферы,
Рвут стратостаты стратосферы…
А под Москвою — в путь подземный
Незримо шествует метро…
Впрочем, если знать, как именно Владимир Алексеевич писал теперь стихи, ирония сразу исчезнет. Владимир Лидин вспоминал: «Почти утратив зрение, страдая жестокой бессонницей, Гиляровский ночами писал стихи. Он складывал бумагу так, что она становилась как бы гофрированной, постепенно развертывал в темноте и нащупывал очередную складочку, чтобы наносимая на ощупь строчка не наехала на строчку».
Это был пусть и бессмысленный, но все же подвиг.
А так хотелось вернуть молодость! Наш герой жаловался своему хорошему знакомому, А. Зуеву: «Друг мой дорогой, пишу карандашом и чуть разбираю, что написал: за время болезни очень ослаб и зрение вместе ослабло. Голова еще усталая, но уже „отважная мысль колобродит“, — тянет меня к самой моей любимой книге „Мои скитания“. Там и Москвы не мало, а главное — степи табунные между Доном и Волгой, дававшие лучшую верховую лошадь и всю кавалерию.