Потемкин же пишет либо «матушка», либо «Всемилостивейшая государыня» — старинные русские обращения к царице — и совсем не называет ее Катенькой, как будут делать некоторые ее любовники после него. Это вызвано не недостатком чувства, а скорее глубоким уважением к своей повелительнице. Так, посланцев, приносивших письма Екатерины, он заставлял вставать на колени, пока составлял ответ. Этот романтизм забавлял Екатерину: «Напиши пожалуй, твой церемониймейстер каким порядком к тебе привел сегодня моего посла и стоял ли по своему обыкновению на коленях?»
Потемкин всегда волновался, что их письма могут перехватить. Некоторые из его ранних посланий аккуратная императрица сжигала сразу по прочтении, поэтому от первого периода их отношений сохранились в основном ее записки — и те его письма, на которых она писала свои ответы. Лучше сохранились его послания за более поздние годы, в которых в равной степени трактуется о делах государственных и личных. Потемкин хранил драгоценные письма в тугом свертке, перевязанном бечевкой, иногда носил с собой в кармане или на груди, чтобы иметь возможность перечитать в любой момент. «Гришенька, здравствуй, — начинает Екатерина, вероятно, одно из мартовских писем 1774 года. — Я здорова и спала хорошо [...] Боюсь я — потеряешь ты письмы мои: у тебя их украдут из кармана и с книжкою. Подумают, что ассигнации, и положат в карман, как ладью костяную».
[162] Но, к счастью для нас, письма по-прежнему были при нем и семнадцать лет спустя, когда он умер.
Когда 9 апреля двор вернулся из Царского Села, Потемкин переехал из дома Елагина, где жил с тех пор, как стал любовником императрицы, в только что отделанные для него апартаменты Зимнего дворца: «Говорят, они великолепны», — писала графиня Сивере на следующий день. Потемкина привыкают видеть повсюду в городе: «Я часто вижу Потемкина, который носится в карете шестеркой». Его роскошная карета, породистые лошади и скорая езда становятся неотъемлемой частью его образа. Обычно он присутствовал на выходах императрицы. 28 апреля, когда Екатерина посещала театр, Потемкин сидел в ее ложе и «говорил с императрицей все представление; он пользуется полным ее доверием», — отмечала Сиверс.
[163]
Новые комнаты Потемкина в Зимнем дворце располагались прямо под покоями императрицы. Окна тех и других выходили на Дворцовую площадь и на внутренний двор. Желая посетить Екатерину — в любой момент, без доклада, — Потемкин поднимался по винтовой лестнице, устланной зеленым ковром. Зеленый был цветом любви: такой же вид имела лестница, соединявшая апартаменты Людовика XV с будуаром маркизы Помпадур.
Потемкин получил апартаменты во всех императорских дворцах, включая Летний дворец в Петербурге и Петергофскую резиденцию, но за городом они больше всего времени проводили в Екатерининском (или Большом) дворце Царского Села, где Потемкин проходил в спальню государыни по такому холодному коридору, что они часто предостерегали друг друга в письмах о том, чтобы не простудиться. «Сожалею, душа беспримерная, что недомогаешь. Вперед по лестнице босиком не бегай, а естьли захочешь от насморка скорее отделаться, понюхай табак крошичко».
[164] Они редко оставались вместе на всю ночь (что позже Екатерина будет разрешать другим фаворитам), потому что Потемкин любил играть в карты до поздней ночи, а потом лежать все утро, тогда Как Екатерина просыпалась рано. Она следовала распорядку дня немецкой классной дамы — хотя и наделенной изрядной чувственностью, — а он вел жизнь закоренелого вояки.
На вечера Екатерины, где собирался интимный круг, Потемкин часто врывался в турецком халате, надетом обычно на голое тело и плохо прикрывающем ноги и волосатую грудь. Как бы ни было холодно, он носил туфли на босу ногу; зимой иногда набрасывал шубу — и присутствующие затруднялись определить, имеют ли дело с денди или с грубияном. Довершался наряд этого персонажа восточной вольтеровской драмы розовым платком на голове. С самых первых дней их романа Потемкин поставил себя в исключительное положение: например, мог не явиться на зов государыни. В ее комнатах он появлялся, когда хотел сам, всегда без доклада, не дожидаясь приглашения. Он входил и выходил, как медведь-шатун — то самый остроумный из гостей вечеринки, то угрюмый невежа, не приветствующий даже императрицу.
Вкусы у него были «варварские, истинно московитские»; пищу он любил «больше всего простонародную, особенно пирожки И сырые овощи» — и держал эти кушанья у своей кровати.
[165] Поднимаясь наверх, он мог грызть яблоко, репу, редиску или чеснок, ведя себя в Зимнем дворце так же, как в детстве, когда бегал с дворовыми мальчишками вокруг Чижево. Выбор князем этих закусок, типичных для народа его страны, был осознанным и имел такой же политический смысл, как красные норфолкские яблоки, которые любил держать под рукой Гораций Уолпол.
Столь неприличное поведение шокировало и придворных, и щепетильных дипломатов, но когда он считал нужным, Потемкин являлся в безупречном кафтане или военном мундире и держался очень чопорно. Задумавшись, что часто с ним случалось, он начинал грызть ногти. «Первый ногтегрыз в Российской империи», называла его Екатерина.
[166] Вывесив в Малом Эрмитаже правила поведения в своем кружке, Екатерина, несомненно, именно ему адресовала пункт 3: «Быть веселым, однако ж ничего не портить, не ломать и ничего не грызть».
Потемкинские привычки вторгались и в быт Екатерины: в ее гостиной он поставил турецкий диван. «Мистер Том [английская борзая] громко храпит у меня за спиной на турецком диване, учрежденном генералом Потемкиным», — сообщала она Гримму. Его вещи были разбросаны по ее аккуратным комнатам. «Долго ли это будет, что пожитки свои у меня оставляешь. Покорно прошу, по-турецкому обыкновению платки не кидать. А за посещение словесно так, как письменно, спасибо до земли тебе скажу и очень тебя люблю».
[167]
Ни дружбу, ни тем более любовь невозможно разложить на составные части. И все же их отношения основывались на сексе, смехе, восхищении умом друг друга и властолюбии — в последовательности, непрерывно менявшейся. Его остроумие, заставившее ее смеяться двенадцать лет назад» оставалось тем же. «Говоря об оригиналах, которые меня смешат, и особливо о генерале Потемкине, — писала она Гримму 19 июня 1774 года, — он нынче более в моде, чем другие, и смешит меня так, что я держусь за бока». Письма пронизаны ее смехом — и честолюбием, и взаимным притяжением: «Миленький, какой ты вздор говорил вчерась. Я и сегодня еще смеюсь твоим речам. Какие счастливые часы я с тобою провожу».
[168]