Проблеск восторга не изменил всеобщего настроения: люди требовали от короля переезда в Париж. «Во дворе разыгрывался ужасный спектакль: толпа полуголых женщин, мужчины, вооруженные пиками, и все выкрикивали жуткие угрозы в сторону дворца», — вспоминала Мадам Руаяль. А по словам мадам де Турзель, среди бесновавшихся под стенами дворца торговок очень многие отличались белой кожей и прекрасными зубами, а из-под их лохмотьев выглядывало тонкое белье, что «доказывало, что среди них было много тех, кого наняли за деньги сыграть роль в этот ужасный день». Король, как обычно, решил уступить: отъезд назначили на час дня. Бёрк пишет, что король был удручен принятым решением. «Как мужчина он, естественно, чувствовал ответственность за супругу и детей, за преданных ему гвардейцев; как монарх он удивлялся странной и пугающей перемене, происшедшей с его подданными, и более беспокоился о них, чем о себе. Его поведение доказывает его человечность и подтверждает мужество». Говорят, когда отдали приказ об отъезде, королева шепнула графу де Сен-При: «Я никогда не смогу простить себе, что не уехала вчера». Тем не менее, по словам Бёрка, «королева выдержала этот день», как выдержит и последующие — заточение супруга, собственный плен, изгнание друзей, оскорбительное обращение, весь груз несчастий — «со спокойным терпением, с достоинством, подобающим ее рангу и происхождению. <…> Говорят, в ней есть величие римской матроны… до последнего момента она будет выше своих несчастий», — писал английский парламентарий.
В половине второго королевский кортеж был готов тронуться в путь. В передовой карете разместились король, королева, дофин, Мадам Руаяль, граф и графиня де Прованс и гувернантка мадам де Турзель. По обеим сторонам кареты, исполняя роль почетного эскорта, гарцевали Лафайет и д'Эс-тен, чьи гвардейцы в большинстве своем разбежались или перешли на сторону толпы. За королем в своих каретах следовали сто депутатов Собрания, а сзади растянулся обоз из пятидесяти телег, груженных зерном и мукой; за ними двигались около двухсот карет придворных, покидавших Версаль вместе с королевской семьей. Открывали и направляли шествие бородатый гигант с окровавленным топором на плече и парочка его подручных, несших на пиках головы королевских гвардейцев. Чтобы дети не видели страшного зрелища, Мария Антуанетта прижимала к себе головку дофина и отвлекала разговором дочь. Путь длиною в двенадцать миль растянулся на семь долгих часов; все это время до слуха затворников королевской кареты долетали гнусные оскорбления в адрес Марии Антуанетты, а однажды, улучив минуту, кто-то пытался сквозь окно пикой поразить королеву. Роялист (впоследствии он попытается организовать бегство короля) Бертран де Мольвиль, двигавшийся в этом жутком кортеже, писал: «Среди гвалта, криков и песен, то и дело прерываемых мушкетными выстрелами, кои неловкая или злонамеренная рука одного из этих монстров могла сделать смертельными, королева сохраняла спокойствие души, мужественный и благородный вид и невыразимое достоинство». Когда проезжали через Пасси, королева заметила на балконе дома герцога Орлеанского его хозяина: небрежным жестом указывая на карету короля, он недобро усмехался.
По мере приближения к Парижу движение кортежа замедлялось: «гранд-дамы» рынка, рыбные торговки, окружавшие телеги с зерном, украсили себя зелеными кокардами и кричали, привлекая всеобщее внимание: «Смотрите, мы везем булочника, булочницу и подмастерье булочника!» Навстречу выбегали люди, некоторые присоединялись к шествию, некоторые предлагали дамам выпить за победу и во славу нации. Когда королевская карета добралась до Ратушной площади, пассажиры ее окончательно обессилели; дофин уснул на руках у гувернантки. Мэр Парижа Байи, вышедший навстречу королю, приветствовал его любезной речью, напомнив о мирном завоевании столицы его славным предком Генрихом IV. В ответ Людовик заявил, что «он с удовольствием обустроится в своем добром городе Париже». «С удовольствием и доверием», — поправила королева, проследившая, чтобы слово «доверие» непременно прозвучало.
Час был поздний, поэтому прием в ратуше завершился быстро, и короля с семьей повезли устраиваться в Тюильри, обветшалый дворец, сооруженный во времена Екатерины Медичи. Его населяли разношерстные жильцы (у королевы там тоже имелся закуток, где она, приехав инкогнито в Париж, могла переодеться), постепенно занимавшие его с той поры, как юный Людовик XV покинул его, перебравшись в Версаль. Жильцов к приезду королевской семьи выселили, но комнаты прогреть и отмыть не успели. «Мама, как здесь противно!» — воскликнул дофин, увидев потускневший декор холодных нежилых помещений. «Сын мой, здесь жил Людовик XIV и находил эти комнаты хорошими; мы не должны быть более требовательными, чем он», — ответила Мария Антуанетта. В первую ночь она оставила детей у себя в покоях. В дальнейшем Елизавету разместили на первом этаже, король расположился на втором, отдав часть своих апартаментов детям, чтобы не разлучаться с ними; Мария Антуанетта также обосновалась на первом этаже; вскоре во дворце соорудили особые лесенки, чтобы королева могла легко подниматься в комнаты детей. Придворные, коих набралось немало, и челядь, поистине неисчислимая, устроились кое-как, написав мелом на дверях свои имена. Перед сном королевской семье подали легкий ужин. В своем дневнике Людовик XVI записал: «Октябрь 1789. Понедельник 5-е. Охотился у Шатийонских ворот; убил 81 штуку дичи. Охоту прервали события. Туда и обратно ехал верхом. — Вторник 6-е. Отъезд в Париж, в половине первого дня. Посещение ратуши. Обед и сон в Тюильри». Лучше всех устроился Прованс: он с женой и свитой занял Люксембургский дворец, построенный для Марии Медичи, а значит, более новый.
Незадолго до прибытия королевской семьи ко дворцу стали подъезжать кареты сохранивших верность монарху министров и придворных; среди них был и граф Аксель Ферзен. Как отмечает А. Сьёдерхельм, в связи с тревожными событиями Ферзен еще в августе покинул свою парижскую квартиру и перебрался в Версаль. «Я видел все, — писал Ферзен отцу о страшных днях 5 и 6 октября, — и вернулся в Париж в карете королевской свиты». Заметив среди прибывших Ферзена, граф Монморен, исполнявший обязанности министра иностранных дел, шепнул графу де Сен-При, что «присутствие графа Ферзена, о связи которого с королевой известно всем, может поставить короля и королеву в щекотливое положение». Сен-При счел замечание Монморена справедливым и посоветовал Ферзену удалиться. Граф совета послушался, однако как только двор обосновался в новом помещении, снова стал бывать у королевы — не только как друг, но и как неофициальный наблюдатель шведского короля.
* * *
На следующий день после переезда в Париж Мария Антуанетта писала Мерси: «Я чувствую себя хорошо, не волнуйтесь за меня. Если забыть, где мы и как мы сюда попали, мы должны быть довольны народным приемом, особенно этим утром. Надеюсь, если снова не возникнет нехватки хлеба, многое станет по-прежнему. Я разговариваю с народом: ополченцы, рыночные торговки, все желают пожать мне руку, и я им это позволяю. В ратуше меня очень хорошо приняли. Сегодня утром народ просил нас остаться. Я сказала от имени стоявшего рядом короля, что все зависит от них, мы же этого хотим. Ненависть должна исчезнуть, а если прольется хотя бы капля крови, нам придется бежать. Те, кто стояли к нам ближе всех, поклялись мне, что раздор в прошлом. Я попросила торговок пойти и повторить всем то, что мы только что сказали». Толпа, собравшаяся под окнами Тюильри, чтобы увидеть короля и королеву, сильно напугала дофина. «Мама, — закричал он, — разве вчера еще не кончилось?» Страшные дни забыть и в самом деле было трудно. «Я все еще слышу их вопли, слышу крики моих гвардейцев, — писала королева мадам де Ламбаль. — Эти ужасные дни повторятся, но я видела смерть слишком близко, чтобы бояться ее». «Я жива, но этой милостью я обязана Провидению и отваге одного из гвардейцев, спасшего меня ценой собственной гибели. Мои враги вложили в руку народа оружие, дабы он обратил его против меня, массы натравили на короля; но каков повод? Я бы назвала его вам, но боюсь», — в тот же день написала королева брату. Она понимала, что, несмотря на вновь сложившийся двор, на мельтешащую прислугу, и она, и король, и его семья являются пленниками, которых охраняет не почетный караул французских гвардейцев, а батальоны национальных гвардейцев Лафайета. Полк швейцарской гвардии, обычно исполнявший роль личной охраны короля, оттеснили на задворки Тюильри, его караульных дублировали караульные из гвардии. Если поначалу королева не любила Лафайета, теперь она его ненавидела. Но когда судья из Шатле, проводивший расследование событий 5—6 октября, придет к ней и начнет ее расспрашивать, она ответит: «Я все видела, все знала, но все забыла». А в письме брату Леопольду напишет: «Дело Европы и потомков судить об этих событиях и воздать по справедливости мне и отважным и верным гвардейцам короля; рядом с их славными именами будет упомянуто и мое имя». Словам ее созвучны слова Ривароля: до 5—6 октября королева «жила только для газетчиков и хроникеров, теперь она стала жить для истории».