Толя уже записался в музейные смотрители. Там инкубатор сможет выступать хотя бы как таинственный агрегат для вынашивания идей книг Эдуарда.
Стол был длинным, и сидели за ним долго, часто все, кто только в доме находился. Людей хватало. Когда трапеза закончивалась, животные получали то, что оставалось; Леня выносил во двор в ведре объедки. Большая семья была словно маленькая фабрика, так как казалось, что хозяйство Эдуарда содержало и кормило часть местного населения. В работе нуждались в этом краю почти все.
Еще я помню в Рузе старуху, к которой меня привели. Дело было в йогурте, который женщина готовила; она отвела под баночки и оборудование кухню и половину жилой комнаты. По квартире ходили кошки и собаки, гигиена, похоже, отсутствовала, санитарный инспектор из ЕС, случись ему забрести в эти места, рухнул бы в обморок и был бы унесен, а потом приведен в чувство водкой. Но йогурт был хороший, творог отличный, такого вкуса у промышленных йогуртов, не говоря уже о творогах, никогда не найти. И я не заболел, хотя уминал творог ложками каждое утро. Время чудес не прошло.
Да, чудес. В Рузе чего только не довелось повидать! Однажды в паломничество со мной отправился и Антти Туури, который интересовался Россией и секретными бумагами Жданова. Мы даже смогли покопаться в них в Москве при помощи Толи: его жена Таня, как оказалось, работала тогда в соответствующем архиве. А когда бумаги были просмотрены, последовала неофициальная программа. Мы опять получили распоряжение оставить часть вещей в гостинице и остановиться на некоторое время в Рузе.
После еды мы отправлялись гулять в село Ново-Волково, всегда, если только погода позволяла. Так мы сделали с Антти и теперь. Эдуард с собакой был нашим гидом, и они заодно получали моцион. Случайно мы попали на место, где совершалось освящение старой сельской церкви.
Помню, что было тепло и ясно, повсюду росла длинная русская трава, а с неба распространялся тоже почти нереальный косой изжелта-черный свет, который заливал горстку людей, главным образом женщин разного возраста в платках. Кроме них присутствовали даже несколько мужчин и собак. Церковь была одной из тех, которым было положено приходить в запустение и ветшать после революции и которые силами местных жителей начали опять реставрировать. Так что и крыша больше не протекала, и внутри был убран основной мусор. Купол срыл, он не был новым и казался позолоченным. Поскольку я, выгуливая вместе с Ээту собак, видел в предыдущие годы эту церковь лежащей в развалинах, я не мог поверить своим глазам.
Был торжественный момент. Священник говорил, сосуд со святой водой описывал дуги, горели восковые свечи. Дым из кадила поднимался к небу и распространялся вокруг. Мы стояли там, словно прихожане-первохристиане. Тогда идея христианской веры была чистой, близкой первобытному коммунизму. Какими правильными бывают подлинные идеи сначала, как совершенно человек сам способен их затем испортить. Я не верю в бога — в церковном смысле и особенно на манер православных, которым свойственно грубо и иррационально разделять мужчин и женщин на различные касты.
Эдуард тоже стоял там и смотрел, молчаливый и охваченный благоговейной атмосферой, как и Толя.
Эдуард в принципе не против религии, по его мнению, это «хорошее дело». Он читал мысли молодого Наполеона, и, к удовольствию Эдуарда, тот говорил и так: «Неравноправие есть средство, чтобы способствовать делам. А религия нужна для смягчения враждебности».
Что касается самого Эдуарда, он думает, как и прежде: «Для меня с религией связаны два вопроса: есть ли душа у муравья? Есть ли на небе справедливость?»
Эдуард добавляет: «Пушкинский «Моцарт и Сальери» начинается так: Все говорят, нет правды на земле. Но правды нет и выше…» Я тоже не понимаю жестокости библейского Бога».
«Маленькая трагедия» Пушкина действительно начинается упомянутыми Эдуардом словами. В комнате находится Сальери, который произносит: «Все говорят: нет правды на земле. Но правды нет — и выше». И Сальери добавляет: «Для меня так это ясно, как простая гамма». Но об этом величии власти несправедливости, о различных разновидностях гаммы, мы тогда не говорили, просто стояли там. А я также думал о понятии веры. Верить может лишь тот, кто верит. Возможно, во всем этом было, тем не менее, что-то подлинное, если не другое, так по крайней мере напоминание о новом, о том, что в России сейчас происходило. Всегда лучше строить, чем разрушать. Ты можешь верить, лишь бы этой своей верой ты не начинал подавлять другого. В карикатуру на самое себя вера превращается сразу, как только во имя ее и ради продвижения ее идеи совершается насилие и начинают при этом наставлять и угнетать и опять разделять на различные неравноправные касты тех, кто содержит церковь и ее учение: простой народ.
В Рузе мы и впредь всегда ходили смотреть на церковь, а потом еще и навещали доктора Базылева. Это был местный врач, за которым закрепилось ласкательное прозвище «доктор Чехов». Это имя он заслужил своим трудом. Крушение коммунизма вызвало обвал доходов, и врачей в том числе, о выплате зарплаты почти забыли. Когда я спросил его об этом, то услышал еще в начале 2000-х гг., что некое подобие зарплаты он последний раз получал полгода назад. Как же мужчине с семьей существовать? На добровольные пожертвования больных, прозвучал ответ. Базылев был хирургом, он мог оперировать до десяти часов подряд, иногда и больше. Год проработал врачом общей практики на приполярной исследовательской станции, где ему одному приходилось делать буквально все. Слушая его, я думал, что понимаю, какой была хирургия военного времени. Делали то, что могли и на что были способны. С теми материалами, которые были. Новых на замену взять было негде. Еще в конце 1960-х гг. он поддерживал дыхательную деятельность роженицы с помощью качаемой вручную машины в течение трех дней — автоматического электрооборудования просто не было. У этой истории оказался счастливый конец.
Обеденный стол у доктора, несмотря на исчезновение денег, всегда ломился от всевозможных угощений: еды и напитков, которые разделяли и мы, иноземцы. Это были подарки от больных. На дворе у Базылева росла и зелень, и свекла, и картошка, опять-таки самыми большими и аккуратными в мире рядами.
То же зрелище наблюдалось и в других местах. Мы ходили к соседям навестить двух глубоких стариков, отца и сына; другой сын к тому времени уже умер. Отца звали Иван Иванович, Эдуардом и всеми местными он признавался «деревенским авторитетом». Они были вроде как профессиональными самогонщиками. Отец пережил и второго сына; Эдуард проводил его в последний путь только в 2006 году.
Домашнее хозяйство их представляло собой неописуемый холостяцкий беспорядок, но огород был и там словно прямо из учебника по садоводству. Когда пищу добываешь только собственным трудом из земли, удачный урожай жизненно важен. Я вдруг ощутил легкий стыд за каждый уголок моего полудикого игрушечного садика. Я жил в деревне, где всего хватало, и получал за свой труд деньги, если хорошо получалось. И обходился, хотя хорошо получалось и не всегда. Мне не нужно было размышлять о будущей зиме, я за деньги приобретал продукты в магазине, когда холодильник пустел. Повода для сетования у меня не было, когда я в очередной раз сравнивал свои условия с русским бытом.