Н. Я. Нет.
К. Б. На самом деле как он относился к такого рода работе?
Н. Я. С отвращением ее делал, как и всё, как и все эти бесчисленные тома Вальтера Скотта. Это была мерзкая работа. Издательство было коммерческое, нарбутовское. Нарбут за очень короткий срок сделал его богатым издательством.
К. Б. “Земля и фабрика”?
Н. Я. Да-да, и фактически вся работа в этом издательстве была такая – обработка старых переводов или что-то в этом роде…
Он написал какую-то невежливую фразу, он переводил уже тогда Майн Рида, но переводил с французского, не с английского. Это было сочтено страшной халтурой, и Ионов рвал на себе волосы, что такая страшная работа с французского – такого классика, как Майн Рид. А О. Э. написал ему в письме невежливую фразу, которая Ионова привела в ярость, что только школьный затрапезный учитель может интересоваться таким великим писателем, как Майн Рид. Что-то в этом роде. Эта как раз часть этого письма сохранилась, я ее Вам дам.
К. Б. Он заканчивает это письмо, сорок седьмое письмо: “Да, забыл. Писателям не подаю руки – Асеев, Адуев, Лидин и т. д.”… ‹…› “Последний вызов – к какому-то доценту: «Расскажите всю свою биографию». Вопрос: «Не работали в белых газетах? Что делал в Феодосии? Не был ли связан с ОСВАГом?»”
Н. Я. Это агентство печати Деникина и Врангеля… Отношение интересно.
К. Б. Сутырин… “Сутырин пишет резолюцию”.
Н. Я. Он ее и написал в конце концов. И это остановили всё. Канатчикова все-таки сняли, видите. Уже дело скандальное было… редактора газеты.
Их было два – Ермилов и Сутырин, Сутырин оказался приличнее, и сейчас, кажется, он вполне себя пристойно ведет в Союзе, по слухам.
К. Б. (по-английски). “Совсем не обязательно Ташкент, попробуем в Москве, возьмем маму…”
Н. Я. Мою мать. Она тогда жила в Киеве… Смерть отца – это февраль тридцатого года.
К. Б. Смерть вашего отца?
Н. Я. Да.
К. Б. А все эти комиссии?
Н. Я. Их было сто за это время. Десять литературных, где-то есть какая-то заметка в “Литературной газете” о травле. Одна из комиссий вынесла постановление о травле, другая комиссия вынесла постановление еще о чем-то. Их была масса комиссий… Он мог вполне этим делом не заниматься, съесть… с моей точки зрения… съесть фельетон Заславского и плюнуть. Но у него было представление о чести такое ложное. Какая может быть честь в этих… вещах? ‹…›
К. Б. Весной тридцать пятого года вы в первый раз из Воронежа…
Н. Я. Нет, я во второй раз поехала из Воронежа, да.
К. Б. В Москву?
Н. Я. Да. Речь идет о выброшенном стихотворении.
К. Б. Угу.
Н. Я. Почему здесь точки? Здесь какой-то пропуск.
К. Б. (по-английски). Письмо пятьдесят один, пятьдесят пять.
Н. Я. (по-английски). “Помоги, дай материал к Шервинскому «Молодость Гёте»”. Да? Это? Это была радиопередача, она сохранилась, частично сохранилась… ‹…›
Почему про Ахматову? Анна Андреевна собиралась в Москву… в Воронеж, но никак не могла собраться, а потом приехала. ‹…› <почему> меня не удивляет такой испуг, да? Телефонистка сказала, что никого нет дома или что-нибудь в этом роде, да? Когда человек исчезал, мы страшно пугались и продолжаем пугаться и сейчас. Меня нет дома – что это значит… Не случилось ли чего. Это особенность нашей жизни.
К. Б. (по-английски). “Сегодня я здоров и был у Стоичева”.
Н. Я. Председатель Воронежского отделения Союза писателей, тоже погиб. Марченко, какой-то работник Союза писателей в Москве, тоже погиб, но оттого, что они потом погибли, они не были человекоподобнее раньше.
К. Б. А что было с О. Э.? Здесь на странице пятьдесят один: “Никто не может сказать, когда понадобится операция”.
Н. Я. Ничего не было, ничего.
К. Б. Он был мнительный?
Н. Я. Нет, умеренно. Он просто… как Пушкин… что-то было такое у него с ногой, он хотел операцию делать, думал, что ему позволят поехать в Москву. Хотел в Москву.
К. Б. “Во всяком случае, последний припадок был самый сильный”.
Н. Я. С сердцем вообще было плохо. Но он выдумывает здесь что-то с горлом для того, чтобы поехать в Москву сделать операцию. Это старые истории. Казалось, что сердце плохое, а придумывал себе горло. У Пушкина на ноге аневризма была. И желание вырваться <из Михайловского> и поехать на волю на один день.
К. Б. (по-английски). “Не морочит ли тебя Детгиз?”
Н. Я. “Детгиз” обещал перевод, не дал. Морочил. Ни одной работы в жизни я не могла получить без разрешения откуда-то сверху. Между подачей заявления и поступлением на работу проходил обычно довольно долгий срок. ‹…›
Н. Я. Каблуков Сергей Платонович. Каблуков собирал строчку за строчкой все стихи и варианты Мандельштама. Это было, вероятно, так до 15-го года, 16-го. Очень был к нему нежен. “Смешной нахал, мальчишка” Мандельштам, должно быть, ему не хватало отца, очень уважал, ценил и слушал Каблукова. В этих дневниковых записях есть очень смешные, как, например, Каблуков ругал Мандельштама за привезенные из Москвы стихи Марины Цветаевой. Он был против того, чтобы мальчишка бегал за женщинами.
Еще… Он ввел Мандельштама в Религиозно-философское <…общество>, и там он читал доклад о Скрябине. Текст доклада остался у Каблукова и пропал в бумагах. Я уже говорила об этом.
“Немец-офицер” это Кляйст, дядя драматурга Кляйста. Мандельштама поразило, что Кляйст, участвовавший в сражении при взятии Берлина… был ранен. Суворовские офицеры узнали немца-поэта и отнесли его в город в госпиталь. Вероятно, отсюда тема братства. Это стихотворение “К немецкой речи”, обращенное к Кузину, это “дружбой с ним был он разбужен”, она вернула к стихам. Мы встретились в Ереване, в мечети и много разговаривали. Кузин был в экспедиции в Ереване. Как мало было людей, которые читали стихи тогда, понимали стихи, <так> что это была очень нужная для Мандельштама встреча. Потом кончилось, как-то всё переговорили, и настоящие отношения кончились через год-два.
К. Б. Как вы понимаете вот эту строчку: “Чужая речь мне будет…”?
Н. Я. “Чужая речь мне будет оболочкой” – вероятно, ощущение речи, как… чужой речи, как не внутреннего, а чего-то внешнего по отношению к себе… Я думаю.
К. Б. К этой строфе…
Н. Я. “Бог Нахтигаль” – это кляйстовский Бог, а “и дай мне судьбу Пилада” – это дай мне судьбу друга, неразрывной дружбы. По-моему, понятно. А еще? “Мир будет для новых…”