“Что делать нам с убитостью равнин” (читает стихотворение). ‹…›
“Ранний лед, шелестящий под мостами” – это чисто петербургское, это ви́дение Петербурга. Весной, когда идет первый лед и потом, когда идет ладожский лед, все стоят на мостах и глазеют, как идет то, что называется “жир. “Хмель над головами” – это светлое очень небо с легкими, легкими облачками, петербургский пейзаж, очень остро. Ну, дальше воспоминание о знаменитом изгнаннике… “Тень” О. Э. “грызет” свой Петербург. “Колоды, казавшиеся домами” – это петербургский пейзаж. А дальше уже обещание после смерти перейти к людям, “греясь их вином и хлебом”, а “неотвязные лебеди” – очевидно, стихи. Вот, по-моему, это то, о чем здесь написано. Это обещание прийти после смерти, это так понимают сейчас читатели, это считается, что “вернулся со стихами”. ‹…›
Триста восемьдесят пять. “Где связанный и пригвожденный стон? Где Прометей…” (читает стихотворение).
Я чувствую, что это одно из самых лучших стихотворений, вечная тема мученичества: Прометей, распятие… Чудный коршун – коршун, который летит, коршун желтоглазый и когти исподлобья. На самом деле только взгляд может быть исподлобья, но здесь эта наклонившаяся голова вышла из этого желтоглазого гона и когти исподлобья. Коршун чудный здесь, чудный…
Теперь “не вернуть трагедий…” – это настоящая тема, он писал про Анненского, почему ему не удалась трагедия… Трагедия как форма окончена, когда кончается народная жизнь, народная просодия. Но жизнь, сама жизнь, губы, губы поэта – это новая трагедия, разыгрывающаяся в жизни, а не в театре. Это перекликается с ощущением, которое в “Гамлете”, в “Гамлете” оно более прямо сказано, а здесь губы, как символ человека, как… Ну, теперь про того самого человека, чьи губы – трагедия. Он эхо и привет и т. д. Лемех… Стих, как лемех, который взрывает время. В стихах, где-то в статьях есть… и предчувствие, что в будущем все встанут на ноги, везде захотят увидеть всех, когда услышат этот самый стих. Вероятно, все-таки это оправдавшееся чувство, потому что сейчас встают, когда слышат строчку стиха. ‹…›
Это по поводу вчерашней передачи Би-би-си, которую я приписываю сыну Вяч. Иванова или же кому-то из его знакомых. Меня поразило, кстати, что не назван автор передачи. Очень обидно, что многое понимают, но не понимают каких-то вещей, и лучше бы не путаться в них. Вся передача была оскорбительна для Анны Андреевны, начиная с первой фразы о том, что в России, кажется, произвела большое впечатление смерть Ахматовой. Такая фраза может только означать одно: что где-то она не произвела впечатления. В таком случае не надо и давать передачи. В этой передаче говорилось о том, что никакого акмеизма не существует. Были мелкие выпады, в частности, ссылка на статью Блока об акмеистах, направленную целиком против Гумилева и т. д.
Анна Андреевна очень настаивала на понятии “акмеизм”, О. Э. не так энергично, потому что он вообще плевал на всё, что называлось “литературоведением будущего или прошлого”, но все-таки в какие-то минуты он утверждал, что он акмеист. Для меня всегда было очень большим и серьезным вопросом, что объединяло трех людей, этих трех основных людей акмеизма: Гумилева, Ахматову и Мандельштама? Три поэта, с совершенно разной установкой, совершенно разной поэзией и, вместе с тем, всегда сознававших свою близость. В чем дело? Я думаю, что это скорее противопоставленность символизму, в этом суть. И противопоставленность не только поэтической практике символизма, но общей идеологии символизма.
Мне кажется, что очень хорошо рассказано у Бердяева в автобиографии о том, как он разочаровался в символизме. Конечно, сделано <это> очень поздно, но ведь его нельзя назвать человеком искусства. Просто интеллигентский круг своего времени. Но его оттолкнуло, вероятно, от символизма то же, что оттолкнуло и этих троих прежде всего мировоззрение, даже скорей миропонимание. Отношение к добру и злу, отношение к ценностям, чувство общественной безответственности. Символисты были индивидуалисты, ницшеанцы, они были внеположны добру и злу, как заметил Бердяев. Это, вероятно, и было причиной того, что эти трое и не захотели быть с ними. И всю жизнь активно настаивали на том, что они не с ними. И до революции, и особенно после. Революция научила их чувству ответственности. Во-вторых, и Гумилев, и Мандельштам, и Ахматова – люди с несомненным религиозным сознанием, без всякого интереса к языческим временам, то есть христианского сознания. Полное доверие к категориям нравственным, точное понимание деления на добро и зло – вот, вероятно, основа разделения с символистами… ЛЕФ очень помогал Маяковскому. Я не помню, говорила вам о характере бриковского салона, нет?
К. Б. Нет.
Н. Я. Кто там бывал, нет? Сотрудники Брика по его работе в ЧК. Брик был следователем ЧК, и его специальностью были товарищи его отца, богатого коммерсанта… В салоне Бриков бывали очень крупные работники, я сейчас не вспомню фамилии, но потом когда-нибудь назову две-три фамилии. Там составлялось общественное мнение, кто что стóит. Там, между прочим, уже в двадцать втором году объявили Мандельштама и Ахматову внутренними эмигрантами. Вероятно, это сказалось и на дальнейшей их судьбе. Нужно помнить, что ЛЕФ боролся за официальное положение правительственной группировки – то, которое потом получил РАПП в своей борьбе с ЛЕФом. А сначала претендовал на него ЛЕФ. ЛЕФ впервые начал пользоваться нелитературными средствами в литературной борьбе, правительственными средствами. Я думаю, что, если найти досье Мандельштама и Ахматовой, если они когда-нибудь выплывут наружу, там будет вот этот вот… сбор общественного мнения о том, чтó они такое. Отвоевывая Маяковскому молодежную аудиторию и вообще аудиторию и политическое положение ЛЕФу, средствами не стеснялись. Кстати говоря, Маяковский был абсолютно ни при чем сам. Он ни черта в этом не понимал, он тянул лапу всем своим литературным недругам и был очень милый человек. Мы встретились с ним когда-то у Елисеева, и он через прилавок кричал Мандельштаму: “Как аттический солдат, в своего врага влюбленный” – и они дружески махали друг другу. Еще раньше О. Э. подружился с Маяковским в Петербурге, их растащили в разные стороны: Брик – Маяковского, а, вероятно, Гумилев – Мандельштама.
К. Б. Говорят, что Мандельштам говорил Маяковскому: “Маяковский, перестаньте кричать, вы не…”
Н. Я. “Вы не румынский оркестр”. Это в “Бродячей собаке”.
К. Б. Вы еще рассказывали о поступках Брюсова.
Н. Я. Ну, это такое озорство, очень мелкое озорство. Брюсов очень испугался, по-моему, что теряет положение, когда Мандельштам вернулся с Кавказа, двадцать второй год, весна. И пошел ряд статей, где Брюсов называл Мандельштама, как он называл его… шефом?.. главой школы неоакмеистов или неоклассиков. Такой группировки не было, ее выдумал Брюсов, и всех худших поэтов своего времени он встроил в эту группировку. Такое у него было развлечение.
К. Б. Группировку эту выдумал Брюсов?
Н. Я. Нет, нет, нет… Нарбут и Бабель хотели неоакмеизма, но он не состоялся, это было просто предложение О. Э., но в брюсовском “списке” не было ни Бабеля, ни Нарбута. Одни двадцатистепенные поэты… Брюсов занимался еще так… мелкими шалостями. Например, зазвал.