Мандельштама и страшно расхваливал его стихи и цитировал Маккавейского. Мандельштам сидел, улыбаясь, и, <как> потом мне рассказал, не возражал. Маккавейский – это киевский поэт с очень сложными, какими-то латинизированными стихами.
Ну, еще одна шалость Брюсова: когда Мандельштаму давали паек, он сделал вид, что не узнаёт его, путает с юристом, и настоял на том, чтобы дали паек второй категории – меньше хлеба, меньше масла. Но это всё озорство, настоящих политических вещей, как у ЛЕФа, Брюсов не делал, т. е. к политической дискриминации не прибегал.
Еще? О чем я должна говорить?
К. Б. О Гаспре?
Н. Я. Гаспра – это имение, где когда-то лечился Толстой, в Крыму, возле деревни Кореиз. Его получила ЦЕКУБУ для санатория, и туда мы поехали с О. Э. в августе – сентябре двадцать третьего года. Там мы жили среди профессоров, там он писал “Шум времени”. Приехал Эфрос Абрам и сообщил, что Мандельштаму Союз писателей вынес выговор. Это была ложь… Эфрос говорил, будто соседи жаловались, что Мандельштам заставляет всех молчать в коридоре или что-то в этом роде. Такой жалобы не было, разбирательства не было. Это была чистая пакость Эфроса – никакой жалобы не было. Эфрос был знаменитый пакостник, Мандельштам страшно разозлился, что в его отсутствие какие-то его дела в Союзе писателей разбирают, и послал отказ от комнаты, так что, когда мы вернулись, мы остались без жилья. Это у нас всегда очень сложный вопрос.
Осенью двадцать третьего года мы вернулись в Москву. Мандельштам привез “Шум времени”, но первым отказался от него Лежнев. Не стал печатать в своем журнале, потом отличился и Тихонов. Оба они написали свои “Шумы времени”, так что мандельштамовский не отвечал тому заданию, которое они ставили. Лежнев рассказал о еврейском мальчике, который пришел к марксизму, а Тихонов – очень талантливые мемуары о своих приключениях с Горьким. Ясно было, почему им не нравится мандельштамовское: не то, другой мемуарный ряд. Ну вот, “Шум времени” остался на руках. Где-то очень далеко, не в центре, на Якиманке, достали временную комнату, за которую очень дорого платили. И оказалось, что ни один журнал больше Мандельштама не печатает. Это Николай Иванович Бухарин сказал, он тогда был “Прожектор”: “Я не могу вас печатать, дайте переводы”.
‹…› То же самое потом повторил Нарбут, когда встал во главе ЗиФа: “Я тебя, Ося, не могу печатать, я могу тебе только переводы давать”. Вероятно, состоялось какое-то решение наверху… в ЦК, в Отделе культуры, установка – разделить писателей на своих и чужих. Чужими оказались Мандельштам и Ахматова, самый крайний ряд. Шкловский как-то пробился, хотя тоже был в этом положении. Белый… Замятин нет, Замятин, в сущности, попал в это самое положение лишь позже, когда уже был за границей… Ну вот, всюду писалось, что он перешел на переводы и бросил писать стихи… Началось тяжелое время.
Переводы… Мандельштам не переносил переводов, кстати, переводить не умел. Все переводы, которые он сделал, в конце концов, это свободные переложения, а не переводы…
Теперь я записала о смерти Ленина. Я расшифровываю записку, что Мандельштам сказал по поводу огромных очередей: “Они жалуются Ленину на большевиков”. Мы стояли ночью в этой очереди, а Мандельштам, вообще человек безумно любопытный, всё, что случается, особенно на улице, его всегда интересует. (Интересовало, вернее. Я напрасно настоящее время употребила.) Мы стояли ночью втроем: Пастернак, Мандельштам и я. Горели костры, очереди были многоверстные. Прошел Калинин, к нему пристали какие-то комсомольцы, он их отогнал, подошел к Мандельштаму и позвал его и… провел… Борис Леонидович, кажется, уже ушел.
Переезд в Ленинград. У Мандельштама заболел отец, мы поехали впервые в Ленинград, когда он заболел ревматизмом… мм-м… его положили в больницу, и тогда выяснилось, что в ленинградском отделении издательства сидит некто Горлин, который охотно даст работу, переводы-то достать было невозможно почти. Переводы – это ведь тоже привилегия, хотя они оплачивались тогда чудовищно. Один день перевода – один день еды, но все-таки это дома. Да и кроме того нищета была общая. Вплоть до тридцать пятого года люди, в общем, плохо жили. Дифференциация между зарабатывающими и незарабатывающими началась только с тридцатых годов.
Здесь есть у меня такая фраза: “Лившиц и больше никого”, да? Пришел НЭП и вместе с ним потрясающее одиночество: Гумилев расстрелян, Анна Андреевна почти не видна, пришли новые люди, совершенно чужие… Большинство известных, близких уехало в эмиграцию, кроме того, масса убитых в Гражданской войне – колоссальная первая ломка. И когда мы приехали в Ленинград, в сущности, это был уже чужой город. В те годы мы встречались, пожалуй, с Лившицем, с Выготским и не сходились с молодой литературой – “Серапионовыми братьями”, хотя Зощенко Мандельштаму всегда нравился. Весной двадцать пятого года я заболела…
К. Б. Скажите, пожалуйста, Блок в издательстве “Время” – это двоюродный брат?
Н. Я. Ах да, сейчас. Это где здесь, ниже? Хорошо, сейчас запишу. “Шум времени” так бы остался в кармане, не увидел бы света, но еще существовали частные издательства. Двоюродный брат Блока, он писал о Фете когда-то, по-моему, его имя Георгий, бывший лицеист… ему очень понравилось, и он опубликовал в издательстве “Время”. Вот когда уже “Шум времени” печатался, О. Э. написал, кстати, своей рукой (всё остальное диктовано) три последние главки, феодосийские. В одной из этих феодосийских главок он рассказывает о своем особом… он рассказывает о полковнике… как его фамилия?
К. Б. Цыгальский.
Н. Я. Полковнике Цыгальском. Именно полковник Цыгальский освободил его из врангелевской тюрьмы. Волошин, когда приехал, застал Мандельштама уже на свободе.
К. Б. А Мазеса да Винчи?
Н. Я. Мазеса да Винчи – да, был такой художник. Был, был. Мандельштам ничего не выдумывает, это быль. Я его не видела никогда, но это провинция, они смешные.
К. Б. А была у полковника Цыгальского…
Н. Я. Сестра?
К. Б. И сумасшедшая.
Н. Я. Наверное, была. Ничего не выдумано… Я не знала Цыгальского, наверное, погиб человек где-нибудь в эмиграции или до эмиграции.
Ну вот, мы жили на Морской первую зиму в Ленинграде. Я заболела обострением туберкулеза, сначала меня перевезли в Детское село в частный пансиончик, туда приехали Пунин с Ахматовой, в это время Мандельштам не был близок с Ахматовой. Они разошлись в период, когда она бросила Гумилева и жила с Шилейкой. Она остановилась именно в нашем пансиончике, и мы очень с ней подружились. С этого времени, в сущности, и начинается моя дружба с ней. Она не раз говорила, что новое сближение, второе, с О. Э. произошло из-за меня. Благодаря мне. До этого мы бывали у нее, но это были визиты. Однажды она ко мне пришла, О. Э. в это время был в Москве, он перевозил мебель из Москвы в Ленинград. В те годы мы купили какую-то очень хорошую мебель, потом ее всю продали. Она пришла ко мне, а я как раз была больна, и она вспоминала потом, что я послала ее тут же за папиросами – она сбегала очень быстро и ловко. И говорила: “Она меня послала за папиросами, и я, как телка, пошла…” Вот… После Ялты, после вот этого периода – Ялта, Луга – я уехала в Ялту, и О. Э. старался как можно больше времени провести в Ялте. К этому времени относятся письма. Осенью я опять уехала в Крым, на этот раз в Коктебель. ‹…›