У меня особых новостей нет. Много работаю, езжу на дачу, вожу продукты. Никого не вижу. Да, наверное, никого в Москве и нет. В Москве очень жарко, но в мастерской у меня сравнительно ничего, работать можно, или я уже притерпелся к жаре. Самое неприятное в такую жару ездить в метро, очень душно.
Как у вас? Как вы себя чувствуете?
Томас Венцлова
Осуществившие божий проект: на полях переписки с Н. Я. Мандельштам, Н. Е. Штемпель И А. А. Морозовым
В ранние шестидесятые годы я часто путешествовал “автостопом” – то есть на попутных машинах – по тогдашнему Советскому Союзу. В 1962 году, по дороге из Москвы на Кавказ, решил заглянуть в Воронеж. К тому времени я уже хорошо знал стихи Мандельштама, в том числе и Воронежские – до Вильнюса доходили их самиздатские списки. Распространяли эти списки (как и многое другое) два человека. Первой была покойная Наталья Леонидовна Трауберг
[760], которая тогда жила в Вильнюсе и была душой нашей дружеской компании. Вторым – ныне здравствующий Пранас Моркус
[761]: он некоторое время учился в Московском университете, где завел неблагонадежные знакомства, а потом курсировал между Москвой и литовской столицей (впрочем, как и я сам). Мандельштам меня совершенно поразил: сборник Tristia я тогда считал – пожалуй, до сих пор считаю – лучшей поэтической книгой всех времен.
Так что Воронеж – “ворон, нож” – для меня был легендарным городом. Оказалось, что он разрушен в войну, застроен стандартными советскими многоэтажками, и ничто довоенное в нем не сохранилось: разве что бюст Кольцова (“Я около Кольцова как сокол закольцован…”) и статуя “Воронежского Петра” из стихотворения Ахматовой. В литературном музее я нашел молодую сотрудницу по имени Аня (по фамилии, кажется, Колесникова). О Мандельштаме она впервые услышала от меня, хотя знала о другом, не часто упоминаемом в те времена Воронежском жителе Андрее Платонове, которого очень любила, – и сразу загорелась желанием помочь в розысках. Мы нашли пожилого врача, который был с Осипом Эмильевичем несколько знаком, но он честно сказал, что боялся общаться с опальным поэтом: “Кто не боялся – это Наталья Евгеньевна Штемпель”.
На следующее утро я встретил ее у ворот авиационного техникума, где она работала. Наталья Евгеньевна пригласила меня к себе домой, долго поила чаем и рассказывала о Мандельштаме, потом водила по городу, показывая мандельштамовские места или то, что от них осталось, – хотя ходить из-за хромоты ей было трудно. Помню рассказ о том, как Осип Эмильевич скомкал и бросил в мусорный ящик стихи “Возможна ли женщине мертвой хвала…”, а она их оттуда вытащила и сохранила. Тогда Наталья Евгеньевна показала мне и “Оду”. Я стал рассуждать о том, что у поэтов бывает искушение склониться перед историей. “Что вы, – ответила Наталья Евгеньевна, – речь шла просто о спасении жизни – своей и жены. И всё же это лучшее стихотворение о Сталине, какое существует”.
Я съездил в Воронеж и второй раз, в следующем году. Формальным поводом была телевизионная передача. Дело в том, что во время Первой мировой войны в Воронеже оказались многие деятели литовской культуры, в том числе пролетарский – кстати, небесталанный – поэт Юлюс Янонис (Julius Janonis). Я привез и отдал Воронежскому литературному музею кое-какие материалы на литовскую тему, и мы с Аней провели передачу, которая шла под рубрикой “дружбы народов”. Но меня больше интересовала возможность записать воспоминания Натальи Евгеньевны. Это не получилось: что-то от руки записанное у меня было, но пропало – к счастью, спустя много лет она о Мандельштаме написала сама. В тот второй приезд я, помнится, познакомился у нее с Александром Иосифовичем (Шурой) Немировским. С Аней (ее уже нет в живых) она продолжала общаться и, кажется, даже подружилась.
Больше Наталью Евгеньевну я не видел. Через несколько лет, в относительно “вегетарианскую” пору, я попробовал напечатать в Литве несколько переводов из Мандельштама (незадолго до того удалось издать книжку переводов Ахматовой
[762]). Вместе с переводами хотелось опубликовать какую-либо неизвестную фотографию поэта, за этим я обратился к Надежде Яковлевне Мандельштам. Писал, естественно, с некоторым трепетом, хотя она слышала обо мне от Натальи Евгеньевны, да у нас были и другие общие знакомые – например, Владимир Муравьев
[763]. Фотографию удалось раздобыть – об этом говорит публикуемая здесь переписка. В шестом (сентябрьском) номере журнала Nemunas
[764], который до сих пор выходит в Каунасе, появились четыре стихотворения Осипа Эмильевича в моем переводе – “Я не увижу знаменитой Фед ры…”, “Возьми на радость из моих ладоней…”, “За то, что я руки твои не сумел удержать…” и “Нашедший подкову”.
Видимо, вскоре после этого я с Надеждой Яковлевной познакомился. Много лет я веду подробный дневник, но в нем, увы, есть пробелы, поэтому дату знакомства не могу установить. Однако в дневнике относительно подробно описан приезд Надежды Яковлевны в Вильнюс 14–19 сентября 1974 года. Тогда ее сопровождала юная христианка-неофитка Соня, обе виделись с моим знакомым католическим священником по имени Повилас Кучинскас (Povilas Kučinskas) и были на мессе у гроба с мощами Св. Казимира в вильнюсском костеле Св. Петра и Павла. На день съездили в Тракай и даже поднимались на тамошний замок. В эти дни у Надежды Яковлевны завязалось близкое знакомство с двумя литовцами, Оной Лукаускайте (Ona Lukauskaitė, 1906–1983) и Пятрасом Юодялисом (Petras Juodelis, 1909–1975). Оба были старыми политзэками: Лукаускайте, поэтесса и в свое время эсеровская активистка, провела десять лет в воркутинских лагерях (в 1976 году она стала членом-основателем Литовской Хельсинкской группы), а Юодялис, славист и искусствовед, сидел и при Гитлере, и при Сталине. Вильнюс не произвел на Надежду Яковлевну того впечатления, которого мы ожидали. “Хороший город, но не чудо – в общем, Замоскворечье”, – сказала она. “Зато ваша жмудинка и этот старый искусствовед – замечательные люди” (Лукаускайте была родом из Жмуди – западной Литвы).
Жила Надежда Яковлевна на квартире Эйтана Финкельштейна
[765], тоже будущего члена-основателя Литовской Хельсинкской группы, – сейчас он в Мюнхене. (У него же, кстати, через год с небольшим останавливался Андрей Дмитриевич Сахаров.) Пили вино на углу, в кафе Tauras (“Тур”), украшенном как бы пещерными рисунками на тему охоты князя Гедимина, – теперь оно уже не существует. Говорили тогда много – обо всем, от Пушкина и Ахматовой до Солженицына и Бродского; помнится, поспорили о переводе “Божественной комедии” Лозинского, который Надежда Яковлевна не признавала. Как-то я привел в гости свою годовалую дочь Марите, или Машу, это порадовало Надежду Яковлевну (сейчас Марите сама стала матерью – время бежит быстро). В дневнике у меня записано: “Все черты старого, даже деградирующего человека: склонность повторяться, капризность, смена мнений, иногда преувеличенное веселье. И всё же ее личность совершенно полна, неколебимо тверда, а беседовать с ней – радость. Хорошо тому, кто в жизни свое сделал, осуществил Божий проект”.