Впрочем, шальная рыба и сезонная ягода не лучшая основа рациона. “Хозяева заметили, что мне нечего есть, и делились со мной своей тюрей и мурцовкой. Редьку там называли «сталинским салом». Хозяйка наливала мне парного молока и говорила: «Ешь, не то совсем ослабеешь». ‹…› А я носила им из лесу малину и другие ягоды”
[117].
3
Хотя и нельзя было Н. Я. находиться в Ленинграде (не только в Москве!), но пришлось. Почти весь июнь она провела у постели умирающей от рака старшей сестры Ани, а когда она умерла, проводила ее – втроем: с братом Женей и Анной Ахматовой – в последний путь. Простилась и с “дедом” – Эмилем Вениаминовичем: тот радовался снохе и плакал, но возмущался старшим и непочтительным сыном, не могущим приехать к нему, умирающему! Умер дед очень скоро, 11 июля, – в больничной грязи, в отчаянном одиночестве и обиде, и тоже от рака.
Отчаяние было знакомо и самой Н. Я.: “Мне кажется, что я не успела сказать Осе, как я его люблю…”
[118] Иногда оно сменялось всплесками надежды (“Может быть, еще когда-нибудь увижу и расскажу Осе, как я его ждала… Может, мы еще посидим втроем за столом”
[119]), но отчаяние било сильнее и явно брало верх: “Что Осю я не увижу никогда – я знаю, но понять этого не могу”
[120].
“Оси нет в Москве. Не знаю, услышу ли я еще что-нибудь о нем. Вряд ли… Для Оси прошу только быстрой и хоть легкой смерти”
[121]. Эта цитата – из письма от 10 сентября, а седьмого (или восьмого?) сентября простучал по струнинским стыкам и мандельштамовский эшелон. Но никто – ни он в вагоне, ни она снаружи – ничего не заметил.
В середине сентября ссыльный Борис Кузин – самый близкий друг и собеседник четы Мандельштамов – пригласил Н. Я. к себе (именно пригласил, а не позвал). К себе – это в прижелезнодорожный поселок Шортанды близ казахской Акмолы
[122], куда он и сам попал лишь в середине 1937 года на правах ссыльного и в качестве сотрудника сельскохозяйственной опытной станции. Шортанды, однако, не были альтернативой Струнину уже потому, что слишком далеко были от справочной НКВД на Кузнецком мосту, 22.
А Н. Я., наезжая в Москву два раза в месяц и всякий раз не более чем на пару дней (дольше было бы уже рискованно), первым делом шла в эту справочную. Из полученных там ответов она знала и о переводе Мандельштама с Лубянки в Бутырку (“Ося переменил квартиру”
[123]), и об отправке его эшелона (“Оси нет в Москве”). Возможно, что однажды ей удалось раздобыть и адрес пересыльного лагеря, мимо которого Мандельштам не проехал бы, и тогда она отправила ему в лагерь письмо
[124].
В Москве Н. Я. приходилось многое сносить, но едва ли не самым тяжелым для нее было насильственное “общение” с близкими, особенно с братом и невесткой. “Мне гораздо легче одной, – писала она Кузину. – Одна я как будто с Осей. Не так остра разлука. ‹…› Любой разговор в Москве «вообще» или «об искусстве» (чего не переношу до слез) ощущается, как измена”
[125].
Но Москва была и оставалась необходимостью. В каждый приезд Н. Я. понемногу редела мандельштамовская библиотека, чем, собственно, и оплачивалось струнинское жилье. Когда раритеты закончились и жить окончательно стало не на что, пришло понимание того, что нужно искать и находить иные, более надежные способы пропитания и существования.
Иными словами – подумать о работе и зарплате. “Хозяин мой был текстильщиком, хозяйка – дочь ткачихи и красильщика тканей. Они очень огорчались, что я тоже впрягусь в эту лямку, но выхода не было, и когда на воротах появилось объявление о наборе, я нанялась в прядильное отделение. Работала я на банкоброшальных машинах, которые выделывают «ленту» из «сукна». По ночам я, бессонная, бегала по огромному цеху и, заправляя машины, бормотала стихи. ‹…› Восемь ночных часов отдавались не только ленте и сукну, но и стихам”
[126].
С 30 сентября по 11 ноября 1938 года она проработала тазовщицей прядильного комбината “5-й Октябрь” в городе Струнино Владимирской области. Знай себе подставляй жестяные “тазы” под размолотую белоснежную вату-сукно, лентой вылезающую из банкоброшальных машин. Оплата повременная – 4 р. 25 коп. в день
[127], месячный заработок – между 115 и 200 рублями.
Струнино стало для Н. Я. опытом погружения в рабочую среду и самой настоящей солидарности трудящихся: “Относились ко мне хорошо, особенно пожилые мужчины. Иногда кто-нибудь заходил ко мне в цех и протягивал яблоко или кусок пирога: «Ешь, жена вчера спекла». В столовой во время перерыва они придерживали для меня место и учили: «Бери хлёбово. Без хлёбова не наешься». На каждом шагу я замечала дружеское участие – не ко мне, а к «стопятнице»…”
[128].
Работа многое изменила в образе жизни Н. Я. 10 октября она признавалась Кузину: “…Я живу неподвижно. До сих пор жила своей бедой – мыслями об Осе. Сейчас меня разлучила работа с моим горем – единственным моим достоянием”.
По контрасту с конкретными московскими родственниками далекий и всё же немного абстрактный Кузин становился всё ближе и всё насущнее.
“Милый Борис! ‹…› Я знаю, что вы единственный человек, который разделяет мое горе. Спасибо вам, друг мой, за это”
[129]. Или: “После Оси вы мне самый близкий человек на свете”
[130].