Высоко ценила серую скуку брежневского “застоя” и лично тов. Брежнева: “Первый из «них» не людоед и не кровопийца. Наконец-то можно спокойно разобраться с Оськиными стихами”.
Думала ли она, что это затишье перед очередным девятым валом и двенадцатым часом? Ведь она всего пяти лет не дожила до крушения Третьего Рима…
Вряд ли, то есть вряд ли думала: “время, вперед” ее мало интересовало, занимала “обратная перспектива”, – с прошлым бы разобраться…
…На подушке – ее старая седая царственная голова, непропорционально большая в сравнении с маленьким, как бы застеснявшимся телом, чьи очертания колюче обозначались под одеялом или пледом.
Старость ее была соблазнительна, приманчива…
Хотелось дожить до ее лет, чтобы вот так, точеным жестом, выкуривать одну за другой – нет, не сигарету, а папиросу. Папиросы особые – “Беломор” с непоправимым запахом беды.
Пользовалась не односекундной зажигалкой, а частыми сполохами спичек, – каждый раз высвечивался низ подбородка, твердого, без дрожи…
Хотелось, чтобы вот так, как она, при всех никогда не задремывая, вдруг таинственно исчезать, внезапно оглядываясь на пустоту.
Пустота – для нас, а для нее – шорохи, шепоты, голоса, оклики… Как будто сбегала не только от нас, но и от течения времени.
За два года знакомства я лишь однажды видела ее во весь рост, одетой для выхода: длинный плащ из габардина когда-то стального оттенка; в начале пятидесятых, в пору габардиновой моды и всеобщей бедности, такие плащи величали на шотландский лад “макинтош”; на голове – шарф, дырчатый, шерстяной, ручной вязки, этот еще постарше будет: такие шарфы послевоенные зимние модницы повязывали поверх неуклюжих меховых шапок, не для тепла – для красоты; в руках палка-костыль… А я-то втайне надеялась на трость с набалдашником!
От входных дверей до подъезда, где нас ждет такси, расстояние кратчайшее, но Н. Я. несколько раз останавливается, и губы у нее – синие. А у меня впервые при взгляде на нее жалостью и тревогой сжимается сердце.
Мне дважды повезло: я успела на расцвет ее старости и не стала свидетелем дряхлости и смерти.
Мы едем в магазин “Березка”: по случаю начала весенне-летнего сезона Н. Я. решила меня принарядить. Ее каприз.
Задумано было – походить вместе, осмотреть, пощупать, примерить, обсудить, короче – устроить маленький женский праздник, не 8-е марта, слава богу!..
Но Н. Я. как-то сразу и нехорошо устала, ей принесли стул, и она предоставила меня собственной судьбе. Судьба была так себе.
Атмосфера в “Березке” пренеприятная, несвежая атмосфера, вороватая, даже не Торгсин времен НЭПа, а какая-то потребительская “малина”, притон для дефицита…
При взгляде на призывно развешанную толкучку кримпленов, джерси, полиэстеров и твидов гогеновских расцветок и уныло-элегантного покроя мне тоже становится нехорошо, и я отчетливо понимаю, что ничего не выберу. Но это – нельзя.
И вдруг – удача!.. В самом конце одного из бесконечных рядов, в стороне от респектабельных родственников притулилось нечто…
Как дурнушка на выданье средь шумного бала завидных красоток-невест…
Явный изгой, отщепенец в пошивочно-портняжной семье, мутант, образовавшийся из полигамного союза пальто, платья и брючного костюма. Носится на обе стороны, причем каждая выглядит как изнанка…
Сыграв Андрея Болконского и нежно прижимая к груди проволочную вешалку с распятой на ней Наташей, направляюсь к стойке расплат и раздач.
Н. Я. удивленно подымается: выбор занял меньше десяти минут.
Обслуга потрясена (“уж и не чаяли пристроить…”) и предлагает в награду от фирмы любой приглянувшийся товар за бесплатно (разумеется, в разумных пределах).
Н. Я. заказывает свой стандартный набор: бутылка джина, дивный “чеддер” в круглом малиновом пластике и, разумеется, доплачивает.
В такси Н. Я., удовлетворенно поглаживая пакет с шелковым монстром, признается, что опасалась, как бы я не выбрала чего-нибудь скромно-элегантного “на каждый день”… Конечно, и это бы сошло, но как-то скучно… ‹…›
…Нарождавшееся мандельштамоведение Н. Я. встречала с энтузиазмом, мандельштамоведов – с еще большим.
Независимо от метода, который каждый из них исповедовал, будь то модный тогда структурализм, осколки формализма или старый добротный историко-сравнительный анализ.
Всех привечала, всех приваживала, и только одного хотела: чтобы одержимых Мандельштамом было как можно больше и разных. И одержимость была…
Вслед за О. Э. Н. Я. почитала филологию последним, если не единственным залогом бессмертия поэзии и поэтов.
Но чудилось мне еще и кое-что другое: как будто она затаилась в ожидании кого-то, кто сильнее ее, и дальше, и решительнее, чем она, совершит прыжок из царства свободы интерпретаций в царство необходимости стиха, ибо стих есть необходимость, в противном случае он – фальшивый купон.
На пороге стиха, не умея его переступить, топчутся наши представления, заботы и тревоги по поводу свободы воли или свободы выбора.
О связи свободы со стихом можно рассуждать лишь в связи с “vers libre”, свободным стихом, и только в одном направлении: какие вехи необходимо поставить располагающему свободой стиху, чтобы он оставался в границах поэзии.
Так что напрасно Н. Я. беспокоилась (если беспокоилась): ближе нее к стиху О. М. всё равно никто не приблизился, потому что нет перехода от того, что мы называем реальностью, действительностью, существованием, к тому, что в старину именовалось поэзией, художеством, творчеством, наконец…
И если поиски и попытки продолжаются до сих пор, так это оттого, что в качестве реликта нами владеет религиозная боязнь незаполненного пространства. Но пора привыкать к дырам, которые нельзя заштопать, разрывам, которые невозможно склеить, расщелинам, которые не получается засыпать и утрамбовать, причинам без последствий и беспричинным следствиям…
Другой вселенной у нас нет. Да и эта под вопросом…
Моим изысканиям в области мандельштамовской поэтики Н. Я. внимала весьма благосклонно. Однажды сказала: “Тянет на книгу”, и предложила снабдить своим предисловием.
Я отказалась и пояснила: она слишком известна, поклонников у нее множество, недоброжелателей не меньше, и я бы не хотела, чтобы с ней сводили счеты или объяснялись в любви через голову моих сочинений.
Поняла, приняла, не переубеждала. ‹…› …А тем временем на безоблачном небе наших отношений собирались тучи… Назревал надрыв, и я до сих пор удивляюсь, что он не перешел в разрыв. Однако же не перешел, но грянуло сильно…
Шла речь о стихотворении “Не искушай чужих наречий…”
Мой разбор Н. Я. веско предварила, сказав: “Здесь Мандельштам имеет в виду измену русскому языку” (увлечение армянским и пр.).
Я взвилась: