За высоко поднятым гробом шли сотни людей и пели “Святый Боже…”. У меня возникло ощущение, что мы не только провожаем Надежду Яковлевну, но и отдаем дань памяти Осипа Эмильевича. Я поделилась своими мыслями с идущими рядом, и мне ответили, что у них такое же чувство, что это действительно так и есть.
Я никогда не видела более торжественного погребения. ‹…›
Гроб поставили поперек вырытой могилы, и приехавшие с нами Саша с четырьмя певчими отслужили и здесь короткую службу.
Каждый бросал в открытую могилу горсть земли. На свежий холм положили живые цветы. Они укрыли его, а Саша поставил на могиле 10–15 зажженных свечей, образовавших окружность.
Над нами голубело высокое небо с легкими облаками. Кругом были тишина и ничем не нарушаемый покой. Свечи тихо-тихо горели. Уходить не хотелось. Все стояли молча и смотрели на эти кроткие огни.
Потом еще раз попрощались с Надеждой Яковлевной, пройдя мимо могилы, и потянулись к выходу.
Как захотелось мне хотя бы на минуту оказаться на Черемушкинской в квартире Надежды Яковлевны! Но, увы, квартира была опечатана.
Собрались в большой профессорской квартире Наталии Владимировны Кинд. Народу было очень много, раздеваться пришлось у соседей, они любезно освободили одну комнату, чем-то застлали пол, и мы клали пальто прямо на пол.
В двух смежных больших комнатах квартиры Наталии Владимировны были накрыты столы, а кому не хватило места, стояли вокруг.
Юра Фрейдин предложил мне сказать несколько слов. Это естественно, но для меня оказалось неожиданно, очевидно, я слишком была потрясена случившимся.
“Я что-то не соберусь с мыслями”, – попробовала я слабо возразить. “Ничего, мы подождем, соберитесь”, – ответил спокойно Юра. Пришлось встать.
Закончила я свою речь стихами Осипа Эмильевича, обращенными к Надежде Яковлевне:
Еще не умер ты, еще ты не один,
Покуда с нищенкой-подругой
Ты наслаждаешься величием равнин
И мглой, и холодом, и вьюгой.
В роскошной бедности, в могучей нищете
Живи спокоен и утешен.
Благословенны дни и ночи те,
И сладкогласный труд безгрешен…
После меня очень хорошо сказала несколько слов незнакомая мне женщина, и прекрасно, необычно выступил Саша.
Потом без всякого на то приглашения один за другим начали вставать люди и наизусть читать стихи Мандельштама, стихи разных лет.
И перед взволнованными, пораженными неожиданностью слушателями предстал во весь рост поэт – Осип Мандельштам.
Никогда, наверное, не было такого вдохновенного литературного концерта, прозвучавшего как реквием.
И уже нет ни смерти, ни горя. Какая всепобеждающая сила поэзии! Какое торжество!
Именно так надо было почтить память этих двух людей, неотделимых друг от друга.
На девятый день самые близкие друзья Надежды Яковлевны собрались у Юры Фрейдина.
Было хорошо и грустно…
Январь 1981 г., июль 1986 г.
IV. Надежда Мандельштам: попытки осмысления
Мариэтта Чудакова часы литературной эволюции пошли
[899]
Я вообще здесь совершенно не по праву, потому что с Надеждой Яковлевной не была знакома. Я ее видела один раз. И это была всего одна минута, но очень сильного впечатления. Я представляю собой поколение, на котором видны зарубки движения Мандельштама по послевоенному нашему обществу. Есть ли хоть сколько-то молодых у нас здесь? Наверное, есть. Для них будет небезынтересно узнать, что, например, я, московская медалистка, влюбленная в литературу, пришла на филфак в середине 50-х, не зная имени Мандельштама. Пастернака я знала, но только прозу, поскольку дома было первое издание “Повести”… А имя Мандельштама узнала только на филфаке.
Потом мы ждали и ждали, когда выйдет том Мандельштама в “Библиотеке поэта”. Семнадцать лет ждали. Вот Рома Тименчик – свидетель, как А. Чаковский, главный редактор “Литгазеты”, приезжал к ним в Ригу и на вопросы, когда же выйдет этот том, отвечал: “Да я блок готовый уже держал в руках, вот-вот будет”.
А еще до этого оставалось пять-шесть лет. Семнадцать лет не могли издать. Никак не получалось у власти примириться с тем, чтобы том Мандельштама появился.
Во второй половине шестидесятых годов я в “Новом мире” подрабатывала в редакции прозы – писала отзывы на так называемый самотек. Замечательные, надо сказать, рукописи приходили туда самотеком, потому что все, кто что-то такое действительно неплохое, отличное от общего потока писал, – все посылали именно в “Новый мир”. Поэтому сложная была задача отвечать на это. Врать не хотелось – писать: “Вот, знаете, плоховато написано, поэтому нельзя напечатать”. А в то же время написать прямым текстом: “Всё хорошо, но напечатать нельзя по известным условиям”, – опять нельзя, такой ответ через редколлегию не прошел бы. Я рассказываю это к тому, что иногда Инна Борисова и Ася Берзер (заведующая редакцией прозы) просили меня подписывать внутренние рецензии Надежды Яковлевны, поскольку ее имя не проходило, а они ей давали возможность подработать. Я тогда уже работала в Отделе рукописей ГБЛ, уже понимала, что к чему и беспокоилась только об одном – как бы впоследствии, когда будут изучать архив “Нового мира”, мне не приписали ее тексты. Я подписывала, получала деньги за нее в кассе и передавала в редакцию прозы, они потом с ней рассчитывались.
И вот однажды… Бывает, как прожектором осветит картину: Н. Я. входит с улицы в “Новый мир”. Я сразу узнала ее, хотя видела в первый и последний раз. И меня обдало ощущение силы, властности, какой-то естественной отваги внутренней. Вот, поверьте, не придумываю задним числом. Она вошла, и, как говорится, ни тебе здрасьте, ни тебе до свиданья, а сразу спросила – с властной, требовательной интонацией:
– Где здесь редакция прозы?
Я показала. Она прошла туда…
…Однажды мне пришлось переписывать за нее отзыв на воспоминания Евгении Герцык – сестры Аделаиды Герцык. Н. Я. написала – с позиции Серебряного века – уничтожающий отзыв. А редакции хотелось это напечатать – не помню, удалось ли. И я переписала отзыв – по их просьбе. И на моих глазах Инна Борисова взяла и, как ненужный больше, разорвала пополам ее отзыв – два машинописных листка.
Я говорю: “Да ты что, Инка, с ума сошла, что ли?”
Отобрала у нее эти разорванные листки, и где-то у меня они среди завалов моего архива, наверное, хранятся – найти трудно, но пропасть не пропали; думаю, и в архиве Н. Я. копия уцелела.
Появление ее мемуаров было потрясающим – действительно потрясшим некие опоры – явлением. Напомню, как написал об этом Иосиф Бродский в некрологе: “Два тома Надежды Яковлевны Мандельштам действительно могут быть приравнены к Судному дню на Земле, для ее века и для литературы ее века ‹…›. Поднялся страшный шум по поводу выдвинутых Надеждой Яковлевной обвинений ‹…› в фактическом пособничестве режиму. ‹…› Есть нечто в сознании литератора, что делает саму идею о чьем-то моральном авторитете неприемлемой. Литератор охотно примирится с существованием генсека или фюрера, но непременно усомнится (ну, советский литератор имеется в виду. – М. Ч.) в существовании пророка. Дело, вероятно, в том, что легче переварить утверждение “Ты – раб”, чем “С точки зрения морали ты – ноль”.